Несмотря на то что этот "пролетарски" и фрейдо-марксистски стилизованный феминизм вместе со всеми его попутчиками из лагеря галантных теоретиков левого радикализма то и дело ссылается на архаические прецеденты, на золотой век первобытности1, все его установки и система ожиданий прямо противоположны психологии и этике архаизма. Последние прямо основаны на архетипе дара и дарения и связанной с этим неповторимо своеобразной аскетике. То, что требует современный фрейдо-марксистский феминизм, начисто исключает психологию дарения. Инфантильное "оно" известно нам как то, что не дарит, а безотчетно требует, не признавая никаких "взрослых" резонов.
Словом, "оно" представляет собой радикализированную версию индивидуального эгоизма. Закрадывается мысль: а не представляет ли фрейдистское "оно" не осознанную самими авторами стилизацию буржуазного "естественного эгоизма"?
Женственность, как ручаются нам за это и тысячелетний опыт человечества? и вся классическая литература, скорее олицетворяет собой взрослость (особого рода), а не инфантильность, ибо с давних пор женщины опережали мужчин в ответственности, долготерпении, неутомимости своей жертвенной любви и заботы. Категория дара и дарения, во всей своей чарующей глубине, несомненно - "женского рода".
Еще одна категория, олицетворяющая неформальную домашнюю экономику, люди "третьего возраста", пенсионеры. Их дарение другим членам семьи, в особенности внукам, - тема, заслуживающая особенного анализа. Не случайно социальные психологии, диагностирующие конфликт отцов и детей в современном обществе, отличают парадоксальную коммуникабельность более отстоящих друг от друга возрастных групп - детей и стариков. Любовь стариков к внукам не отягощена теми прагматическо-утилитарными ожиданиями "морали успеха", которые давят на сознание юношества как дисциплинарная репрессия.
Само восприятие мира и информационное потребление обеих групп в чем-то удивительно сходятся. Если над информационным потреблением экономики активного населения довлеет императив отдачи, разделения труда и специализации, то для молодежи потребление новой информации самоценно - ей все на свете интересно. Но этот же тип экономически не заинтересованного, ренессансно-всестороннего потребления информации характерен и для пенсионеров, заново открывающих для себя краски мира после высвобождения из промышленного плена. Получая знания как дар и реинтерпретируя в этом же духе и весь прежде накопленный интеллектуальный и моральный капитал, они с тем же бескорыстием дарят его юношеству. Добавьте сюда никем не подсчитываемые бытовые услуги стариков семье, зоркость их заботливого взора, безошибочно фиксирующего те лакуны бытового порядка, где требуются помощь и вмешательство, и вы получите представление о вкладе этой социальной категории в процесс общественного воспроизводства в широком смысле слова. Странным образом сочетается у обоих активистов домашней экономики, женщин и стариков, маргинальный или полумаргинальный статус в большом обществе и формальной экономике с центральным - в области неформального микромира.
Но, как и в случае с женской эмансипацией, мы сегодня наблюдаем новую тенденцию эмансипации людей "третьего возраста", сочетающуюся с деградацией способности дарения. Эмансипированные пенсионеры стремятся свой обретенный досуг приватизировать в индивидуалистических и гедонистических целях. Не "домашнее рабство" и возня с внуками, а туристические поездки, новые знакомства и даже - заново раскрепощенная сексуальность. Моральная революция "третьего возраста" парадоксальным образом напоминает моральную революцию молодежи и следует за ней по пятам.
Подобно тому как отныне молодежь бунтует против обязанностей взросления и отвергает тяготы "репрессивной социализации", старики начинают потакать своему "подсознательному", запертому в клетку в период профессиональной мобилизации. В климате этой эпохи декадентствующего модерна ощущается одна роковая двусмысленность: во имя чего осуществляется вся эта эмансипация маргинальных социальных групп? Во имя разума или во имя инстинкта, просвещения или контрпросвещения? Подобная же двусмысленность сопутствует другому масштабному процессу - массовому дезертирству уже не из домашней, а из самой индустриальной экономики.
ПЛЕНЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА МАШИНОЙ
Мы ничего не поймем в динамике индустриальной эпохи, если будем исходить из тезиса ее социокультурной самодостаточности и нейтральности. Глядя на нынешнего "человека организации": наверху - пресно-бюрократическую фигуру управленца, внизу - анемичную фигуру специализированного рабочего носителя заданной "функции", мы не сможем получить представление о пассионариях индустриального исторического сдвига. Промышленность, и капиталистическая, и социальная, добывала свой "человеческий материал" из недр совсем другой культуры. Подобно тому как в физическом отношении современная энергетика питается продуктами превращенной органики далеких геологических эпох - углем, нефтью и газом, которых ныне природа уже не производит, современная цивилизация питается человеческой энергетикой, источники которой принадлежат прошлому.
В этом смысле все то, что описал М. Фуко, а в более примитивных и профанных формах - промышленная социология и психология, теория научной организации труда и управления - все это принадлежит к роковому недоразумению западной технической цивилизации. Ее менеджеры - эти евнухи живого человеческого духа - свою главную цель видели в том, чтобы страстно-пассионарную натуру бывших крестьян и ремесленников, аффективно связанных с землей, с природой, как античной Геей, по весне набухающей соками, пульсирующей, завораживающей своими звуками и запахами как памятью первобытного детства человечества, превратить в механически расчленяемый, повинующийся административно-управленческой "формуле", предельно податливый материал.
Главная проблема всех этих программ "рационализации", "нормализации" и "адаптации" "человеческого фактора" виделась в том, чтобы укротить стихию жизни, втиснув ее в прокрустово ложе промышленной организации. Большевистская индустриализация воскресила во всей первозданности первичный проект европейской модернизации, как он виделся пионерам буржуазного общества XVII- ХVIII веков. То, что для Запада XIX- ХХ веков выступало в обличье классовой борьбы внутри предприятия и вне его, для большевиков виделось адекватнее: как борьба механической цивилизации, представленной промышленным городом, с органической цивилизацией, представленной деревенской и православной Русью.
Мы ничего не поймем ни в генезисе, ни в скрытой механике большевистского ГУЛАГа, если будем видеть в нем одну только "архаическую" жестокость или революционную нетерпимость, замешенную на максимализме и утопизме. Главное в архитектонике ГУЛАГа состоит в том, что он олицетворяет машину, специально предназначенную для выбраковки слишком пассионарного и потому не поддающегося скорой рационалистической обработке человеческого материала - органики, враждебной механике.
Большевики первого, комиссарского призыва обладали в этом смысле вполне адекватным самосознанием: они мыслили себя полпредами передовой механической цивилизации, заброшенными в цивилизационно чуждую стихию крестьянской страны. Именно в этом кроется объяснение того, что репрессии тоталитаризма не только не прекратились после того, как "помещики и буржуазия" были поголовно истреблены или изгнаны, но, напротив, получили действительно массовый, тотальный характер. Впрочем, всякий читавший работы Ленина, написанные сразу же по окончании гражданской войны, в частности "Очередные задачи советской власти", может увидеть документальное подтверждение этих мыслей.