СУД ИСТОРИИ
Теперь, когда историзм является гонимым течением мысли, выражающим "реваншистские мечты" потерпевших и поверженных, самый раз заново к нему присмотреться и оценить его шансы. По моему мнению на сегодня все светски-эмансипаторские формы историзма либо подошли к порогу самоликвидации, либо стали уделом маргинализированных политических движений и группировок.
Означает ли это, что отныне человечество становится рабом настоящего, с характерным для него раскладом сил и самонадеянностью победивших "полностью и окончательно"? Если бы это в самом деле случилось, то вырождению человечества не было бы никакой альтернативы. Наш опыт убедительно свидетельствует, что сознание победителей (в военном и в социальном смысле) не содержит никаких внутренних тормозов - они желают получить все и требуют от других безоговорочной капитуляции.
История, целиком и полностью отданная на откуп победителей, неминуемо стала бы предельно одномерной, а тот самый плюрализм и разнообразие, которые некогда выдвигались либералами в борьбе с коммунистическим тоталитаризмом, были бы похоронены самим победившим сегодня либерализмом. Больше всего на свете человечеству надлежит бояться "окончательных побед" чего бы то ни было - все земное отмечено печатью первородного греха и потому торжеству любой его разновидности необходим некий предел.
Но какова природа этого исторического предела? В чем и как реализуется "суд истории"?
Пока земная история человечества не прервалась, не перешагнула за черту, отделяющую посюстороннее от трансцендентного, Божий суд творится и в самой истории.
Проблему исторической прерывности изживших себя и вызывающих омерзение современников общественных форм пыталась по-своему решить формационная теория. Так называемые объективные законы восходящего исторического развития призваны были удовлетворить светское эмансипаторское сознание сразу по нескольким параметрам.
Прежде всего, по критерию объективности. Категория объективности имеет одно главное назначение - противостоять субъективной заинтересованности на сегодня господствующих классов увековечить свое господствующее положение. В этом контексте объективность имеет две стороны. Обращенная к власть предержащим, она обретает лик трагического рока, хоронящего их казалось бы самые обоснованные надежды и упования. Обращенная к классам угнетенным, она обретает лик вознаграждающего божества. Немаловажное значение имеют и ожидания научного сообщества с его требованиями точности, беспристрастности и версифицируемости.
Маркс вписал свою "теологию освобождения" пролетариата в этот научный кодекс модерна благодаря такому понятию как развитие производительных сил. Его теория как бы утверждает: самые бесчеловечные порядки, самая аморальная власть имеет свое законное место в истории, пока лежащий в их основе экономический базис не препятствует развитию производительных сил. Тем самым дисквалифицируется морально-религиозная система оценок и связанный с нею "гуманитарный потенциал" - чувства сострадания, сочувствия, солидарности, братства.
Марксизм не говорит о том, что он от них отказывается, он только лишает эти феномены настоящего исторического статуса: марксистская история не принимает никаких моральных апелляций, если они не сопровождены убедительными экономическими выкладками.
Увлекательной задачей социальной и исторической психологии является объяснение того, почему революционный марксизм примерно первых двух поколений сохранял аскетическо-героическую пассионарность и вдохновлял людей пламенного тираноборческого типа. Было ли это следствием параллельного влияния сосуществующих с марксизмом духовных формаций (несомненно связанных с религиозным духом)? Либо следствием гетерогенности самого марксизма, в котором сочетаются собственно буржуазная компонента рикардианского политэкономического типа и компонента мессианско-хилиастического мифа, способного рождать пассионариев?
По мере того как марксизм закреплялся в качестве победившего учения в странах социализма, происходило, как это отмечали теоретики "новых левых" его окончательное обуржуазивание. Может быть прежде чем произошло тайное "озападнивание" коммунистической номенклатуры, подготовленной к тому, чтобы сменить власть на собственность, а точнее - обменять и социализм и Советский Союз со всем его "соцлагерем" на статус нового господствующего класса посткоммунистической формации, имело место обуржуазивание самого марксизма - выветривание мессианско-хилиастического духа.
Достаточно оставить в марксизме одно только политэкономическое содержание, связанное с понятием развития производительных сил как главного оценочного критерия, чтобы капитуляция перед Западом и смена революционного критицизма на потребительскую апологетику стала чем-то само собой разумеющимся. В самом деле, если мы идентифицируем себя как те, кто сочувствует обиженным, обманутым и угнетенным, нам суждено оставаться непримиримыми оппонентами империалистического Запада. Но как только мы начинаем идентифицировать себя в качестве "экономико-центристски" мыслящих и чувствующих людей, судящих обо всем главным образом по потребительским критериям, нам уже невозможно удержаться от того, чтобы стать западниками.
Марксизм, таким образом, заложил мину замедленного действия в здание историзма: научившись судить общественные формы по одному только экономическому критерию, мы обречены на то, чтобы стать конформистами настоящего, поскольку в этом настоящем хозяйничает "экономический авангард" человечества.
Но ведь можно рассуждать и иначе. Логично заключить, что если марксистский тип историзма изжил себя, то это говорит не столько против историзма как такового, сколько против марксизма: впредь история будет обходиться без него. Сама же история не может не продолжаться - до страшного суда. Но ответственными за ее продолжение станут люди иной формации.
Нужно прямо сказать: сегодня единственным прибежищем беспокойного духа истории, продолжающим ее испытывать на верность какому-то высшему смыслу, является христианская традиция, более всего сбереженная Православием. Историческая "логика", с позиций которой православный дух оценивает события настоящего, совершенно свободна от господствующих в стане "светски мыслящих" людей критериев рыночного экономического отбора. Начисто свободна она и от господствующей "морали успеха". Исторический камертон православного христианства настроен на восприятие совсем иных тектонических сдвигов, нежели те, которые готова воспринимать экономикоцентристская рассудочность либерального типа.
Православный разум доподлинно знает, что грозный Советский Союз не потому оказался "отлученным" и в конечном счете поверженным, что экономически стал отставать, а потому что стал обретать дух господской силы, делящей с другой сверхдержавой сомнительное по высшему счету право верховенства над миром. Да и само его экономическое, социальное и культурное вырождение начало происходить не потому, что тоталитаризм подавлял хозяйственную и прочую инициативу, а потому что инициатива перешла к самым бессовестным и беспардонным.
Если бы речь в самом деле шла о подавленной инициативе, сегодня ее проявляли бы в первую очередь те, кто вчера был подавляем. Но по всем признакам ее монополизировали те, кто и вчера всем заправлял - в качестве коммунистической номенклатуры. То, что Россия вышла из состава СССР, по всем зримым светским критериям - стратегическая ошибка. Ибо в виду сохраняющегося недружелюбия Запада России необходимо быть сильной и самодостаточной, чтобы защитить себя.
В качестве центра СССР она такой и была. Сегодня, будучи выведенной из восточного блока и так и не принятой в западный - вопреки коварным обещаниям "стратегического партнерства",- Россия стала крайне одинокой и потому крайне незащищенной. Мало того, попавшая в руки компрадоров, готовых торговать ею по частям и, судя по всему, взявшим на себя совершенно определенные обязательства по ее стратегическому демонтажу, она выглядит почти обреченной. Ибо и те, кто имеет решающие преимущества силы во внешнем мире, и те, кто обладает такими же преимуществами внутри страны, кажется, исполнены готовности идти до конца - до полного разрушения великой страны.