Выбрать главу

- Есть улики.

- Не существует самодостаточных улик. Даже если тебя застали над трупом с окровавленным топором в руках, ты всегда можешь сказать, что только что вынула этот топор из его головы, чтобы оказать первую помощь. Я знаю, о чем говорю, в свое время из моих рук ушел убийца при таких же обстоятельствах, только у него в руках был нож, а не топор. Улика — это язык. Слово становится делом в уголовном делопроизводстве, а твои дела не имеют никакого значения. Таково человеческое правосудие, Берта, — он снова направился в ванную.

- Постой! Если бы ты не пристрелил убийц моей дочери…

- То, вероятней всего, они бы сейчас пили водку в каком-нибудь кабаке. И если бы не начали болтать по пьяне, то ничего бы и не было, кроме розыскного дела по факту исчезновения вас двоих. А таких дел в уголовном розыске — штук двести, начиная с финской кампании.

Он скрылся в ванной.

Рита с Эвелиной прибыли в цветах — в оранжевости апельсинов, в хрусте разноцветных пакетов, в алом зареве голландских роз, в мерцании длинноствольных бутылок и скромно-коричневом обаянии буржуазных ананасов — Париж теперь произрастал в любом местечке, где признавали правила европейского обмена, и праздник жизни мог быть всегда с тобой, если было чем расплатиться. Рита забарабанила кулаком в дверь ванной.

- Выходи, Леопольд, подлый трус! Почему ты прячешься от своих принцесс?

Он вышел — и попал в Диснейленд.

Рита металась по комнате, меча на стол коробки конфет, сардины, сыр, виноград и замороженных креветок.

- Поминки закончились! — кричала она. — Начинается День Благодарения!

- Хэппи бёсдэй ту-ту-у-у! — пела Эвелина.

- Почему — «ту-ту-у»? — удивился он.

- Потому что наш паровоз летит, в коммуне остановка! — закричала Рита. — Ты можешь сделать хоть что-нибудь, ты можешь открыть бутылки?

Он мог открыть бутылки и сделал это, но не нравились ему ни сладкие ликеры, ни коммуны, не любил он ни того, ни другого.

- Жаль, Вовка не дожил, — легко заметила Рита, сидя за столом,

- Любил он мараскин. Берта, деточка, передай мне сыр, пожалуйста. Где-то через полчаса застолье плавно самоорганизовалось и приобрело черты юбилейного заседания, под председательством Риты. «Почему женщина такая тварь? — спросил он сам себя, ускользнув на крыльцо подышать и отдохнуть от Риты. И ответил сам себе с усмешкой. — A кто не тварь? Ты, что ли? Женщина более откровенна в своей тварности, вот и все. Как жизнь. Недаром слова «Жизнь», «Природа», «Земля» на всех языках — женского рода. Жизнь может замаскироваться под нежизнь, как вирус. Женщина может замаскироваться под супругу, подругу, подпругу и даже под рабыню, если вынудят обстоятельства. Но она всегда останется хозяйкой, мать ее, на этой Земле. И не будет она ни с кем делиться. Она возьмет все — и правильно сделает. Она очень дорого платит — муками своего влагалища. А мужчина хочет взять все, взять силой, ничем не заплатив. Поэтому он всегда платит силе, которой у него нет. Он — придаток, которым пользуются, член, который морочит себя, мня себя головой. Поэтому, когда сила перестает поддерживать его, — он способен только мочиться под себя». «Член, возомнивший себя головой, а также — руками, ногами, печенью, почками и сердцем» — усмехнулся сам себе. Он полагал, что может позволить себе посмеяться над собой. Он не участвовал в войне полов, он не участвовал в игре Жизни — женской игре. Он стоял на обочине. Он был неуязвим.

Почему тогда Рита — толстозадая телка, толстогубая блядь — могла одним своим запахом перечеркнуть его собственные правила игры? Почему против нее не действовали сталь, мороз и камень сердца? Почему? Почему? Почему?

Он услышал шум и вернулся в дом. Застолье уже выплеснулось за рамки юбилейного заседания и вошло в русло парижского борделя

- 20-е годы, Мулен-Руж. Рита с Эвелиной плясали канкан и пытались втянуть в это дело Берту, но Берте плясать канкан было нечем — она была в джинсах.

- Папа! — крикнула Эвелина. — Скажи своей подружке, пусть она снимет штаны!

Он предложил Берте снять штаны и, к его огромному удивлению, она согласилась.

Они плясали втроем, вопя при этом «Была я гимназисткой и шила гладью…» — оказалось, что слова знали все, пока никто не обратил внимания, что Берта была в его трусах, которые трещали на ней. Он смотрел, слушал и думал о том, что вот это и есть подлинный танец жизни, без дураков — дурак сидел на стуле с рюмкой кальвадоса в руке. Три женщины, три возраста, три состояния душ: мать, любовница, дочь — высоко задирая ноги самозабвенно плясали канкан, пока бешеная сука, высунув язык, присела рядом с дураком, вооруженным рюмкой. Они нуждались в зрителе, но зритель никак не участвовал в их танце, они нуждались в дураке, чтобы дурак удовлетворял их своим членом или своим арбалетом, но не желали, чтобы он путался под ногами, все было — для него, но его самого как бы и не было. Они были самодостаточны, как Жизнь — позволяя существовать на своей периферии дураку с членом, они позволяли оплодотворять себя восхищением, ничуть не восхищаясь дураком.