— Но я так и не понял, что есть старый Новый год? — спрашивает Мартин.
Они с Мартиной отлично говорят по-русски, именно поэтому их и прислали к нам из ГДР — там свой союз молодежи типа нашего комсомола, и союз этот проводит международный фестиваль студенческих театров, может быть, и нас пригласят, но это зависит не совсем от них, они могут лишь порекомендовать. И они, конечно, порекомендуют, но мы вовсе не затем пьем с ними чай, болгарское красное и коньяк, который Слава наливает втихушку, не всем подряд, — нам просто интересно посмотреть друг на друга. Иностранцы… Кто из нас был за границей? Даже Слава не был, а ведь он режиссер, на пятнадцать лет старше остальных.
Я объясняю Мартину про григорианский и юлианский календари, и он улыбается, он говорит:
— Юлианский — это значит твой, да? — и держит мою руку нежно, для него это тоже экзотика, а танцует он хорошо, хоть и хуже Славы.
Слава. Длинный шаг, скольжение, поворот… Я кружусь и вспоминаю то, что лучше бы забыть: как год назад я была новой, год назад я была настолько глупой, что поверила, будто бы он действительно интересуется мною, хотя с чего бы? Ничего во мне нет, да и тогда ничего не было, Мишка только что бросил меня, и я мучилась от боли, от презрения к самой себе, ведь если можно так со мной, значит, стою, стою… А Слава был взрослым, он приучал меня к себе постепенно, заставляя забыть разницу между нами, он делал вид, что для него действительно важны и мои рассказы, и мои мысли, что я могу и буду играть не только в дешевых комических сценках, что я красива — пусть по-своему, так, что не всякому понять. И была тайна, горячие руки, поцелуи в углу за сценой, его комната с простыми белыми стенами без афиш и плакатов.
— Но ты же атеист, — допытывается Мартин, — тебе же все равно, до Вайнахтэн Новый год или после?
Я атеист, да. А атеист — это такой человек, который верит не в общепризнанные глупости, а в свои собственные.
Я ведь знала эту историю, Слава мне сам рассказал — о самой красивой девушке на их курсе, как он любил ее с первого тура вступительных экзаменов и до выпускного спектакля, как ждал, что вот когда-нибудь она обратит на него внимание и непременно полюбит в ответ, и она переспала с ним тогда, после «Антония и Клеопатры», а через месяц, не сказав ни слова, уехала в Москву, потыкалась по театрам, но никуда ее так и не взяли, вышла замуж раз, другой… Сейчас она там тоже ведет какую-то студию, только для школьников, стараниями очередного мужа мелькнула в телефильме, и Слава жадно смотрит телевизор всякий раз, когда его показывают — сорокасекундный эпизод. Я тоже видела, но я не умею смотреть его глазами, не умею понять, как может даже прекраснейшая женщина в мире обжечь — вот так, навсегда. Он ведь талантливый режиссер, действительно талантливый, и Ритка у него играет, как ни у кого бы, наверное, сыграть не смогла, с ним можно разговаривать часами, им можно любоваться, когда он танцует или просто садится в постели и тянется за сигаретами… Он мог бы быть счастлив. Хотя, конечно, не со мной.
А ведь так хотелось верить, что, рассказав мне эту историю, он избавился от нее, отпустил и больше не мстит ни ей, ни себе за то, что его не полюбили. Я и верила. Пока могла.
Но ничего не изменилось — для него. Меняются лишь женские лица, ноги, возле которых он сидит, ладони, которые он целует, но точно так же сигаретный дым покачивается в луче прожектора, на магнитофоне — все та же бобина с неизменными «Beatles», все тот же кислый вкус болгарского красного. Только я уже не там, с ним, а здесь — в стороне. Пора привыкнуть, только мне все равно больно, больно, больно.
— Но зачем тогда, — не унимается Мартин, — зачем старый Новый год?
Песня кончилась, а дальше — рок-н-ролл, мне не хочется рок-н-ролла, его танцуют Ритка с Игорем и Слава с Мартиной, а мы спускаемся в зал и садимся на крайние кресла: я — в первом ряду, Мартин — во втором. Шторы на высоких окнах не опущены, и виден пустой институтский двор, освещенный желтыми фонарями, грязноватые сугробы на газонах, покрытые льдом лавочки.