— Специальные устройства перенесут конструкцию на другой пространственный уровень…
На плазменном экране, среди звезд, декорация, подобно космическому кораблю, кружилась в танце.
— Для своих постановок я всегда тщательно подбираю цвета. В этом случае идею мне подал Замир, и я принял ее с восторгом. Мы используем то, что значимо именно для вашей семьи: цвет глаз хорошо всем вам знакомой девушки. Замир незаметно ее фотографировал, и — вот…
Внезапно на мониторе появился кадр с изображением глаз Умберты глубокого голубого цвета.
— По-моему, цвет глаз Умберты — это настоящая берлинская лазурь. Потрясающе.
Умберта поежилась, внимание ей совсем не нравилось. В недоумении она взглянула на Замира, тот широко, ободряюще улыбнулся. Глаза Умберты на мониторе разрастались, берлинская лазурь постепенно растворялась, вырисовывались все ее оттенки, от самых глубоких и мрачных до мерцающих светлых. Внезапно, как по мановению огромной кисти, в лазоревый цвет окрасился купол храма Гименея, перекликаясь с ночным небом. На миниатюрном небесном своде, одни за другими, следуя выверенной хореографии, выстроились отдельные звезды, созвездия и луна. У носа растроганного Манлио Каробби засеребрилась слеза.
Зажегся свет. Перекрывая аплодисменты, Руджери как будто продолжал декламировать монолог со сцены:
— Цвет глаз Умберты никого не может оставить равнодушным. Непросто будет передать в росписи все его удивительные оттенки. Посмотрим, как Замир справится с этой задачей.
Умберта, красная от смущения, никак не могла взять в толк, когда и где ее сфотографировали.
Когда восторги по поводу увиденного сменились тостами и звоном бокалов, Замир подошел к Умберте и заговорил тихо, чтобы не привлекать внимания остальных. Арабский акцент смягчал его итальянскую речь. Робко, как будто извиняясь, он протянул ей конверт с пачкой фотографий:
— Их еще много, здесь только самые удачные.
Была ли она оскорблена тем, что за ней следили, или же польщена явным интересом Замира, — Умберта сама не могла понять. Выбрав решение, подсказанное ей хорошим томом, она вежливо, но холодно поблагодарила и ушла к себе.
Руджери, кипя от ревности, испепелял юношу взглядом. Его любезность с женщинами выводила архитектора из себя. Этой ночью он с особой жадностью — как тот, кто любит и боится измены, — овладел Замиром. Замир, как всегда, повиновался. Он научился поддаваться, потакать во всем человеку, который держал его при себе, даря богатство, влияние, удобства роскошной, вольготной жизни. Дрожь и стоны Руджери придавали Замиру уверенности в том, что обуреваемый страстью архитектор никогда не оставит его. Однако ничто другое не могло бы гарантировать юноше столь же безоблачное будущее.
А в одной из соседних комнат Умберта разложила фотографии на постели. На них она была запечатлена в разное время суток и в разные дни: когда стояла рядом с вырванной ветром сосной, когда сеяла траву под баобабом, когда пересаживала розы. Замир, положив палец на затвор и прильнув к объективу, задерживая дыхание, запустил руки в ее жизнь, делая ее своей собственностью. Удивительно, но снимки, приостановившие течение времени, выдавали присутствие Замира тонким запахом смоковницы. Или гибискуса. Перебирая рассыпанные на кровати фотографии, Умберта присмотрелась к собственным глазам на первом плане, уловила в них оттенок грусти, легкую мутную рябь и подумала, что до сих пор не была счастлива. Будущее тоже не виделось в розовом свете. Похоже, она начинает влюбляться в голубого.
Сотье продолжал свои игры с Беатриче. Приучая девушку к телекамере, он снимал на цифровую камеру каждый ее шаг. Впрочем, ему не приходилось ни объяснять, ни просить: под направленным на нее объективом с 15-кратным разрешением Беатриче тут же с превеликой охотой расстегивала пуговицы на блузке и закидывала ногу на ногу. Она не искала укромных мест, темных углов: в полной посетителей пиццерии и на центральных улицах среди гудящих машин, на сверкающих иллюминацией мостах и на залитых дождем площадях, она демонстрировала голую грудь, виляла бедрами и все выше задирала мини-юбку. Камера Сотье буквально облизывала ее, льстиво подмигивая светящимся глазом, не отпуская ни на секунду. А в тот вечер, когда они особенно много выпили, Беатриче отважилась на большее и после мимолетного показа сосков и бедер устроила полноценный стриптиз. В абрикосовом платьице, босоногая, она изгибалась под темным небом на площади Дей Мартири, пока полностью не выскользнула из одежды. В пьяном угаре она начала танцевать, хаос поглотил ее, завлек в огромную воронку. Проезжающие включали радио на полную мощность, гулкие звуки басов оседали на темных ветвях деревьев, но она под наглую аргентинскую мелодию танцевала только для себя самой. Мужчины намертво прилипали к боковым стеклам автомобилей, желтые фонари освещали сотни лоснящихся лиц. Беатриче чувствовала себя повелительницей мира.