Холк с торжеством спросил Рандульфа, ясно ли ему теперь, кто из них был прав? Нужно было только кому-нибудь начать! В ответ Рандульф кивнул ему и поднял свой стакан.
Кристиан Фредерик посмотрел в окно и, как заправский моряк, заметил, что если гряда облаков, которую только он один и мог различить на северо-западе, двинется на юг и скроет берег, то гамбургский пароход, возможно, все же запоздает.
Но всем остальным так осточертели разговоры о предстоящем фейерверке, что никто ему ничего не ответил, и каждый на мгновение погрузился в свои мысли. Было совсем тихо, ни единого звука не доносилось из города.
Вдруг в самом конце Приморской улицы, там, где северная проселочная дорога переходит в булыжную мостовую, послышался шум быстро приближающейся двуколки. Шум этот все нарастал. По пустынной мостовой узкой улицы, сдавленной с двух сторон домами, гулко цокали подковы и тарахтели колеса.
— Кого это черт несет, да еще с такой скоростью? — спросил Кристиан Фредерик. — Даже павильон трясется.
Холк, сидевший у окна, высунулся и посмотрел.
— Это пастор! — воскликнул он. — Сам Толстозадый собственной персоной. Ты теперь увидишь, отец, что мы здесь без тебя натворили.
Все рассмеялись и стали посылать шутливые благословения двуколке, во весь опор мчащейся в город, и никто не заметил, что Абрахам Левдал стал вдруг бледен как полотно.
Во время банкротства Карстена Левдала Мортен Крусе потерял состояние своей жены. Тогда же погибло и состояние его отца. И Крусе, издавна привыкший к мысли, что будущее его обеспечено, что достаток его будет все расти, что уж во всяком случае он огражден от каких-либо материальных забот, теперь вынужден был ограничиться своим жалким пасторским доходом.
Но, пожалуй, еще больше, чем потеря денег, его удручало и даже как бы парализовало ощущение жестокой несправедливости обрушившегося на него удара.
Еще с той поры, когда маленький толстый мальчик Мортен помогал торговать в отцовской мелочной лавке, он уже принадлежал к числу тех, которые чем-то владеют, а все остальные должны были приходить к нему и приносить свои скиллинги, если хотели что-либо получить. И вдруг, в одно мгновение пастор Крусе оказался в той презренной касте, которая ничего не имела — ни своего дома, ни своей лавки, ни набитых сундуков, ни чековой книжки.
И только теперь, когда Мортен Крусе все это потерял, он до конца понял, насколько был прав в своем презрении к неимущим. Прожить жизнь, ничем не владея, было невыносимо, он чувствовал, что не может с этим смириться.
Брат Мортена переехал в другой город, туда же после смерти их отца отправилась и старая мадам Крусе. Это было для Мортена облегчением, особенно отъезд матери, которая не одобряла, — он это видел, — его отношения к несчастью, постигшему семью.
И сам он чувствовал, что по мере того как в нем нарастает ненависть — холодная ненависть ко всем, кто чем-то владеет, — он и сам все больше леденеет. Он понимал, что этот холод проникает в его проповеди и замораживает прихожан; он видел, как день ото дня пустеет его церковь.
Дома тоже царил холод. Конечно, фру Фредерика не решалась упрекать мужа, но она смотрела на него своими птичьими глазами, и Мортен знал, что ни днем, ни ночью мысль о погибших деньгах не давала ей покоя. И, сгорбившись, он нес домой гроши, которые жертвовали прихожане, — жалкий сбор нелюбимого капеллана.
В удивлении и ужасе он обращался к богу: неужели это он по божьей воле с такой жестокостью брошен на произвол судьбы? В глубине души он не сомневался, что дело здесь не обошлось без участия бога.
Голова Мортена Крусе была устроена так, что он никогда ничего не подвергал сомнению. До сих пор бог был всегда на его стороне — это само собой разумелось. Именно поэтому Мортен Крусе и избрал теологию. Но если бог отступился от него, то в этом несчастье повинны злые люди, веселые люди — люди, которые чем-то владеют. На них он и обрушил свой гнев. Сам Мортен никогда не был ни легкомыслен, ни весел. Вся радость жизни заключалась для него в том, чтобы смотреть на мир из окна битком набитой товарами мелочной лавки. Но радость эта была настолько тайной, что внешне она выражалась только в одном — в презрении к неимущим.
И вот он сам оказался в их числе.
И только теперь он стал удивляться — раньше эта мысль не приходила ему в голову, — как могут те, которые ничего не имеют, примиряться со своим положением? Как могут они терпеть, что кто-то сидит в битком набитой товарами мелочной лавке, что кто-то смеется, веселится, радуется?