Вот уже почти год как в душе Мортена Крусе все накипала ненависть. Много раз, когда он стоял на кафедре в холодной, полупустой каменной церкви и смотрел вниз на томящихся прихожан, покорно и равнодушно выслушивающих его проповеди, его так и подмывало выложить им, не стесняясь в выражениях, все, что он о них думает. И все же у него не хватало мужества дать волю своим чувствам.
Однако с детских лет в нем жило неистребимое упрямство. Среди мальчишек, своих сверстников, он слыл жестоким и беспощадным противником, которого опасно задирать. До этой страшной катастрофы жизнь была к нему милостива.
Но теперь, когда на него обрушилось несчастье, у него родилось желание расправить плечи. Мортен чувствовал, что ненависть ко всем, кто виноват в его крушении, пробудила в нем львиную силу.
Но даже если бы Мортен и решился выложить этим богатеям, растоптавшим его жизнь, этому так называемому благородному обществу все, что накопилось в его душе, он заикнулся бы на первой же фразе; он не сумел бы высказать того, что задумал, — его собственная речь оборачивалась против него. Дело в том, что язык, на котором он читал проповеди и говорил с прихожанами, не был его родным языком, и он не мог на нем свободно выразить то, что хотел сказать. В доме своего отца и в мелочной лавке он слышал всегда только тот простонародный говор, на котором болтают на улице и за работой, — нечто вроде крестьянского диалекта с примесью городских словечек и соленых выражений.
Только так и умел изъясняться старый Йорген Крусе, но Мортена сперва в школе, а потом на богословском факультете научили языку образованных людей. Однако совершенно свободно он им так и не овладел. Произношение и обороты речи сразу же выдавали его с головой. Он это знал, это его мучило. От всего этого его проповеди становились еще более холодными. Он сочинял их так, как его учили, и очень редко ему удавалось сказать в них то, что хотелось, в той форме, в какой мысль рождалась в его голове.
Нет! Для того чтобы высказать им все, что накипело у него на душе, чтобы расправить плечи, надо быть лучше подготовленным, более уверенным в себе. Вот в своем кабинете, куда мало кто заглядывал, он мог говорить. Здесь у него развязывался язык, голос звучал грозно и торжественно, и он в упоении выкрикивал слова, которые в обществе считались грубыми и корявыми, но зато точно выражали его мысли. Однако Мортен Крусе прекрасно понимал, что повторить все это с церковной кафедры было невозможно.
Дела пастора Крусе тем временем шли все хуже и хуже. Лицо его посерело, фигура, прежде такая плотная и внушительная, как-то обмякла. Его коллеги священники стали относиться к нему с легким пренебрежением, никто из них не приходил послушать его проповеди. Пожертвования на церковь все уменьшались.
И все же, несмотря ни на что, в нем не угасала вера. Она была у него в крови и окрепла в те годы, когда он сидел в маленькой темной лавчонке отца и видел, как по скиллингу сколачивается состояние. Им владела упрямая убежденность, что наступит день, когда он всех одолеет, всех раздавит.
Однажды, — это было в пятницу, после обеда, — Мортен Крусе отправился в старый молельный дом хаугианцев на библейские чтения. Всю неделю он терпел унижения, неприятности преследовали его по пятам, к тому же дома его плохо кормили, а это всегда портило ему настроение. На улице была непролазная грязь, хлестал дождь и дул штормовой ветер.
В молельном доме на скамье вдоль стены рядком сидели несколько мужчин; пять-шесть старух из Блосенборга грелись у печки; по углам парочками примостились служанки, которых отпустили на молитвенное собрание.
Мортен Крусе стал читать вслух главу из библии. Но во время чтения ему пришлось несколько раз останавливаться, — он был так зол, что сам не понимал текста. И вдруг он захлопнул толстую книгу и закричал:
— Нет, хватит! Хватит! Как я вас всех ненавижу! Расселись здесь, клюете носом, грешите! А я стой перед вами да бросай на ветер бесценное божье слово. Каждый день я простираю свои руки к вам, упрямцы. Но вы… вы, видно, забыли, что за грехи ваши будете вечно корчиться в геенне огненной!
Со всех сон как рукой сняло, а старухи из Блосенборга в страхе задрожали, потому что голос пастора вдруг загремел, а главное, пастор заговорил на том языке, на котором говорили они сами. Этот крик был им знаком — он напоминал домашние ссоры, вопль разъяренного мужа, заоравшего вдруг, без всяких причин. Поэтому всем показалось, что началось нечто серьезное, нечто жизненно-важное.