А Мортен Крусе сам едва понимал, что говорил. Это были какие-то обрывки тех проповедей, которые он сочинял в одиночестве в своем кабинете. Он поносил и клеймил позором сперва тех несчастных, что сидели здесь перед ним, потом всех грешников, которые не желали прийти на его зов и подвергнуться такому же истязанию.
Закончив свою речь, Мортен сразу же направился к двери, но один из мужчин остановил его и робко спросил:
— Не желает ли… не намерен ли… господин пастор спеть с нами…
— Нет! Я не стану с вами петь! — в гневе ответил Крусе и вышел.
Собравшиеся сами пропели несколько стихов псалма и разбрелись по домам. Никогда еще они не чувствовали себя такими подавленными.
А Мортен Крусе между тем сам толком не знал, чего он, собственно, хотел этим всем добиться, — он просто поддался порыву. Оттого, что он выговорился, ему и в самом деле стало как-то легче на душе. Но теперь он все время думал о том, что же будет дальше.
В субботу утром к пастору Крусе пришли побеседовать несколько человек. Он был встревожен их появлением, так как подозревал, что они кем-то подосланы, чтобы его испытать, — ведь так редко кто-нибудь из общины приходил к нему домой. Поэтому он принял только одного из них, того, кого знал лучше других, сурово его выслушал и, сказав несколько резких слов, отослал.
В воскресенье во время вечерней службы Мортен Крусе должен был читать проповедь в церкви. В субботу после обеда, когда он обдумывал эту проповедь, ему вдруг захотелось пойти на риск и повторить то, что он сказал во время библейских чтений, — но, конечно, не в таких сильных выражениях. Он решил хоть немного изменить каноническую форму проповеди и, главное, тон изложения — то есть заговорить на том языке, на котором разговаривали он сам и его прихожане. Риск был не так уж велик, потому что на такую обычную вечернюю службу, да еще в воскресенье, приходят примерно те же люди, что и на библейские чтения: верные старушки из Блосенборга да служанки, которым некуда деться в праздничный вечер. Мужчин бывает очень мало.
Но даже по дороге в церковь Мортен Крусе еще не был уверен, осмелится ли он осуществить свой замысел, и нервничал из-за своей нерешительности. Он столько раз в своей жизни сидел в ризнице, ожидая, пока пономарь скажет: «Запели последний стих», что давно перестал испытывать волнение, поднимаясь на кафедру.
Но сегодня все было иначе. Лишь только пономарь появился в дверях, Мортен вскочил с места. Ему показалось, что у пономаря какой-то странный вид. А когда Мортен прошел мимо него, тот поклонился подчеркнуто низко. Так во всяком случае почудилось Мортену. И Мортен подумал: «Уж не смеется ли он надо мной?»
Происходило это в конце зимы; и хотя в среднем приделе церкви горели газовые светильники, хоры оставались в полумраке. Когда Мортен Крусе шел к кафедре, он случайно поднял голову и обвел глазами церковь. На мгновение он замер, и люди заметили, что лицо пастора вдруг побагровело.
Большая церковь была полна народу.
Скамьи по обеим сторонам хоров и многочисленные ряды внизу, обычно полупустые, были сегодня до отказа заполнены людьми. На эту вечернюю службу пришло столько людей, сколько не собирается даже на заутреню в праздничные дни.
Пока он поднимался на кафедру, сжимая в руках молитвенник, он думал с упрямством: «Что им от меня надо? Неужели они пришли посмеяться надо мной?»
Но от этого предположения он все же вскоре отказался. Видимо, прихожан привело сюда нечто другое, чего он еще не знал. «Или… Уж не пришли ли они, чтобы…»
Но Мортену надо было начинать службу, и ему не хватило времени додумать свою мысль до конца. Когда молитва и текст священного писания были прочтены, Мортен Крусе начал проповедь.
Он не говорил и пяти минут — нет, даже пяти минут не прошло, как вдруг он сам почувствовал, что от его слов веет холодом и что холод этот охватывает всех присутствующих. Да, он чуть ли не видел, как разочарование волнами прокатилось по рядам, словно ветер по пшеничному полю. Прихожане как-то сникли, стали шептаться, напряжение ослабло, сменилось сонным равнодушием.
Крусе охватило отчаяние. В это мгновение он с необычайной ясностью осознал, что стоит на рубеже какого-то большого события. Неужели он не переступит этого рубежа? Неужели навсегда останется в числе тех, кто ничем не владеет?
Вчера вечером, обдумывая свою проповедь, он ведь сначала собирался хотя бы часть ее произнести на простонародном говоре. Эх, была не была! И крепко опершись о кафедру, он вдруг заговорил, не взвешивая слов, совсем другим тоном — не привычным пасторским, а резким, грубым, как говорят торговцы на рынке или матросы на корабле.