Выбрать главу

Говорили ли вы сегодня обо мне, завтракая, в соответствии со своим миропониманием, непременно в кругу семьи? Незнакомый мне мальчик — Жан-Пьер? Жан-Поль? — вероятно, задавал вопросы. Мне нет никакого дела до Жан-Пьера или Поля; он ваш. Но что ему отвечали? Голос Николь. Голос Беренис. Ведь говорить должны были они. Выбор слов. Притворная резкость или нейтральный тон? Лучше никогда не знать, в каких выражениях нас честят в наше отсутствие. Как Беренис удалось выкроить в своем распорядке дня один час, чтобы прийти на вокзал? Пришлось ли ей хитрить, чтобы по-другому одеться, надеть пальто, незаметно от матери выйти из дома? А может быть, она появится в обличье роскошной девушки, резко выделяющейся в шумной толпе гимназисток и машинисток, из-за хоровода которых вокруг меня я уже начинаю заболевать вертячкой? Я бы солгал, если бы стал утверждать, что временами мне казалось, что это она, но что в последний момент я обнаруживал свою ошибку, и тому подобное. Любой силуэт мог бы оказаться ее силуэтом, но ни один из них не вводит меня в заблуждение. Минуты идут. Мой поезд, как говорят, «подан» и уже стоит у перрона. Какой же я глупый: если Беренис и в состоянии найти меня здесь, то это можно сделать, только пробежав из конца в конец весь перрон, только патрулируя вдоль вагонов с отчетливо написанным на белых пластинках пунктом назначения: Париж. Конечно же, она ищет меня там, а не в круговоротах толпы, не в этом птичнике, где я вот уже десять минут выворачиваю себе шею.

Я тороплюсь к третьей платформе. Поезд стоит, сверкает своими вагонами цвета копченой семги сквозь вокзальный туман. Снова мужчины. Если девушки принадлежат пригородной и коммерческой сферам жизни, то большие расстояния, бизнес, капиталы принадлежат мужчинам. Здесь заметить девушку так же легко, как зимой солнце. Несколько дам с голубыми волосами толкают перед собой тележку, тянут за собой собаку. Другие семенят за носильщиком. Немецкие голоса чеканят падающие из-под стеклянной крыши уведомления судьбы. Вот мой вагон, мое место. Положив свою сумку, я тут же опять спускаюсь на платформу. Держа на руках маленького мальчика, бежит вдоль поезда мужчина. Туман как будто сгущается, делается более плотным. Ко мне обращается человек в фуражке, а потом, поскольку я его не понимаю, толкает меня в вагон. Слышится пневматическое пришептывание закрывающихся дверей, и платформа за окном начинает двигаться, серая, безлюдная. Восемь часов сорок три минуты.

Они позволили мне убежать, подобно вору. Ни Николь, ни Беренис не соизволили прийти, чтобы либо побороться со мной за похищенную у них тайну, либо подарить мне ее. Неужели они настолько богаты, что могут махнуть рукой на украденную мною вещь, или же им просто известна ее смехотворно малая стоимость?

У пригородов Б. более строгая геометрия, чем у парижских, и поэтому они в обрамлении рваных облаков январского утра производят еще более тягостное впечатление. Как это он сказал, наш гневливый философ? «Кондиционированный кошмар». Нет, подобно всем патетическим выражениям, это словосочетание выглядит слишком ярким. У Николь безошибочная память: из моей первой книги она запомнила — вероятно, она одна — единственную фразу, под которой я подписался бы и сегодня. Ее слова убаюкивают меня. Жизнь не возрождается, она течет. Как течет она по этим чистеньким и благоденствующим скоплениям домов, без конца и края тянущимся в грязноватом свете утра, от которого я не могу оторвать глаз.

Вокруг меня развернули газеты. Из всех только я один не запасся мировыми новостями и весь ушел в переживание своих воспоминаний, в свою головную боль, в удивление оттого, что, как я замечаю, испытанное мною унижение уже тускнеет и удаляется. Да, как сказал бы Люка, устроили они мне праздник, молодые дамы из Б.! Что осталось от того гонора, с каким я вышел из вагона ровно семнадцать часов назад? Семнадцать часов, семнадцать лет; у судьбы повадки игрока. Зачем я туда ездил, в этот Б.? Раньше в подобных ситуациях я обнаруживал волчий аппетит и соответствующую торопливость. И до поры до времени самоуверенно полагал, что авторство такого рода гусарских выходок принадлежит мне.

До того дня, когда на одном из литературных обедов (а уже одного этого выражения достаточно, чтобы понять, что дело было чуть ли не сразу после потопа) старый Марсель Т., насмешливо обозревая собравшиеся там сливки общества, шепнул мне тихо: «Что мы здесь забыли, а? Ладно хоть представляется случай выбрать, какую из этих дам надо будет сегодня ночью поиметь…» В добрый час — так я понял сначала его слова. А потом, подумав, посмотрел на Марселя Т. с недоумением: о прошлом времени он говорит или о настоящем, обо мне или о себе? Его нос старого волокиты вдыхал без отвращения перенасыщенный усталостью и духами воздух затянувшейся вечеринки; глаза его блестели. Значит, старики тоже этим занимаются! Как и прежде снимают в полутьме спальни свои старые костюмы, свои старые жилеты, извлекают из них свои телеса со слишком просторной и покрытой пятнами кожей, и предлагают их в пользование дамам? Марселю Т. тогда было столько же лет, сколько мне сейчас, может быть, поменьше.

Дома теперь попадаются реже, белые поля с не растаявшим еще снегом чередуются с сосновыми рощицами. Видны автомобили с зажженными фарами, медленно едущие по грязи. Расстояние, отделяющее меня от Б., увеличивается; расстояние между мной и домом на Эльфенштрассе, между мной и дерзким маленьким призраком, так быстро вновь погрузившимся в неведомую мне свою жизнь, в свои тайны, свои страсти, во все то, что, как мне показалось вчера, я мельком увидел и больше уже не увижу. Я человек усталый, а Беренис еще ребенок. Пройдет несколько дней, и от всего того, что в течение одного вечера казалось мне таким интенсивным, чрезвычайным, ничего не останется. На какое-то мгновение лицо Беренис всплывет опять благодаря поразившему меня сходству, но потом и оно тоже — лицо, сходство — уйдет куда-нибудь в прошлое, растворится. В один прекрасный день Беренис появится вновь. Ей исполнится двадцать лет, она будет уже студенткой, она будет путешествовать, прикуривать сигареты, жить в Париже, ей потребуется помощь или совет, и она позовет меня. Черты ее станут более определенными, а тело — более тонким. Я подумаю: «Надо же, этот акцент, я его совсем забыл…» Рядом с ней будет мужчина, тот или другой, который покажется мне слишком юным или, наоборот, уже потертым, и я обнаружу в жизни Беренис, такой, какой она мне ее представит, некую методичность и решительность, некую лихость, которая пугает мужчин и заставляет их мечтать об одиночестве, хотя бы на один вечер. «Мама вас очень любит», — скажет она мне, и за этими словами не будет абсолютно ничего. Ничего.

В течение какого-то времени газеты бьются, как крылья огромных умирающих птиц, ломаются и превращаются в лежащие на коленях белые тряпки, соскальзывают на пол. Рты раскрываются, шеи изгибаются. Появляется передвижной бар, и я прошу катящего его служащего налить мне два кофе в одну чашку. Главное не заснуть. Я хочу исследовать до конца овладевшее мною чувство отречения. Заснуть — один раз не в счет — это было бы слишком просто. Пальцы в кармане пиджака натыкаются на пластинку с оставшимися в ней тремя голубыми драже. Я знаю, что два дня подряд принимать их не следует. Привыкание, нежелательные последствия. Я всегда уважал это правило. Но тиски слишком сильно сжали черепную коробку; кипение приподнимет крышку. Я тайком, словно двести человек все еще наблюдают за мной, надавливаю пальцем в глубине кармана на оболочку, чтобы извлечь из нее два драже, и кладу их в рот в промежутке между двумя глотками обжигающего кофе. Потом закрываю глаза, прислоняюсь затылком к спинке дивана и очень сильно нажимаю пальцами на веки. Я слышу, как клокочет кровь, как ревет тишина. Теперь нужно только ждать. Когда на вокзале я стоял и смотрел на девушек, гроздьями растягивавшихся между платформами и выходом, боль у меня исчезла. Беренис, если бы она появилась, нашла бы, что я нахожусь в прекрасной форме. Но стоило только поезду тронуться с места, как стреляющая боль опять возвратилась.