Она улыбнулась и показала два пальца.
— Два года училась в школе.
Художник разлил вино и, не дождавшись, пока женщина поднимет бокал, выпил. Выпив, он исподлобья посмотрел на меня, улыбнулся каким-то своим мыслям, налил снова и сказал:
— Осторожничаете. Не пьете в чужой стране...
Я кивнул на рюмку граппы. Художник поморщился и, подняв бокал, слегка прикоснулся им к бокалу своей соседки. И снова выпил до дна. Было видно, что он захмелел. Наверное, он пил еще и раньше. Может быть, днем на набережной.
— Ну как там, в Ленинграде? — спросил он. Пьяная интонация явственно чувствовалась в его голосе.
— Хорошо. Скоро пойдет ладожский лед...
— Я — Анна-Мария, — сказала женщина и улыбнулась, показав на себя пальцем, на котором красовалось маленькое изящное колечко. — А вы?
Я назвал свое имя.
— А кроме ладожского льда, там ничего нового? — Художник явно задирался. — Все те же сфинксы у нашей академии? — Он снова налил себе полный бокал, но Анна-Мария не дала ему выпить до дна. Художник поцеловал ее руку, задержавшую бокал, и улыбнулся. Улыбка у него сейчас была добрая.
— Я живу здесь легко и весело. Пишу, что захочу...
— Пьяцца, Пьяццале, лагуна и Моло, Моло, лагуна. Пьяццале и Пьяцца. — Анна-Мария засмеялась.
Он посмотрел на нее с укоризной. Потом перевел взгляд на меня.
— Поедешь в свой Ленинград?
Я не ответил. Он некоторое время пристально рассматривал меня. Потом вздохнул и спросил тихо:
— Вы знаете улицу Халтурина? Бывшую Миллионную... Я там жил... Дом номер пятнадцать, четвертый этаж. Она всегда стоит у меня перед глазами...
— Кто?
— Нева! — Он широко развел руками. — Утром, днем и вечером. — Он встал из-за своего столика, подсел ко мне. — Понимаете, мои окна выходили на Неву. В детстве сидел за столом, решал задачки по Фалееву и Перышкину, а Нева была передо мною. И Петропавловка, и слева — ростры Стрелки...
— Теперь по праздникам на них горит огонь.
Художник как-то дико посмотрел на меня и насупился.
Анна-Мария подсела к нам, захватив бутыль и бокалы. Погладила художника ласково по руке. Рубашка на художнике была все та же, серая, с бахромой на манжетах...
— Художник должен жить легко и беззаботно, — сказал он тихо и повторил с ударением: — Легко и беззаботно! Так работали все великие итальянцы. А как пишут у нас? — Он усмехнулся и показал на меня пальцем. — У вас! Все тяжелое, безотрадное, словно душу хотят выворотить. И с каждой такой картиной умирает художник. Не хочу!
— Микеланджело тоже писал легко и беззаботно?
Он посмотрел на меня с укором и небрежно махнул рукой. И вдруг без всякого перехода сказал:
— А жизнь здесь дурацкая. Сколько живу — не могу привыкнуть к этим тысячам! Работаешь, работаешь, все равно их не хватает. — Он взял путеводитель по городу, который я купил вчера днем. Перевернул его и показал цену.
— Тысяча пятьсот?
— Да...
Он снял пластмассовую обертку, подковырнул ногтем наклейку с ценой. Рука у него дрожала, и снять наклейку ему удалось не сразу. Наконец он содрал ее. Под ней стояла первоначальная цена — 1000 лир.
— Вот! В прошлом году стоил тысячу, а теперь полторы. И так во всем. Нужны комментарии? — Он небрежно бросил путеводитель на стол и поднялся.
— Я мигом. Глотну свежего ветра на набережной.
— Вы его жена? — спросил я Анну-Марию, глядя, как художник, слегка покачиваясь, идет к выходу.
— Нет. Соседка. — Она умоляюще посмотрела на меня. — Вы его не спрашивайте ни о чем. Как он попал сюда, не скучает ли... Ладно? Он все тоскует и просит, чтобы разрешили вернуться. А ему все отказывают и отказывают. Наверное, потому, что тоскою вину не искупить. А каждая встреча с русским для него болезнь. Неделя, две недели... — Она с опаской посмотрела на дверь, не возвращается ли художник. — Не будете спрашивать?
«А почему его надо жалеть? — подумал я. — Почему ни о чем не спрашивать?» Но сказал, пожав плечами:
— Конечно, не буду. Да мне и уходить пора. — Я повернул голову, отыскивая официанта, а он, заметив мое движение, уже стоял рядом. Я расплатился.
— Синьору у нас понравилось? — спросил он, приветливо улыбаясь.
— Очень.
— Мы будем всегда вам рады.
— Ариведерчи! — сказал я Анне-Марии.
— До свидания! — ответила она. — Привет Ленинграду. Думаю, мне повезет, и я побываю там. И в Москве. Сколько стоит туда дорога?
Я ответил и вышел на набережную, на знаменитый Моло. Огоньки обступили лагуну со всех сторон. Какой-то большой теплоход медленно двигался по проливу Джудекка. Покачивались на воде черные лакированные гондолы. От них веяло чем-то похоронным. Мне вспомнились строки Александра Блока:
Холодный ветер от лагуны. Гондол безмолвные гроба. Я в эту ночь — больной и юный — Простерт у львиного столба. На башне, с песнию чугунной Гиганты бьют полночный час. Марк утопил в лагуне лунной Узорный свой иконостас.