Автор благодарит актрису МХАТа Марину Михайловну Добровольскую, Валентину Маркезе, писателя Валентина Непомнящего и преклоняется перед светлой памятью Булата Шалвовича Окуджавы и Юрия Осиповича Домбровского, принявших активное участие в спасении рукописи.
Моему дедушке, белорусскому священнику Федору Емельяновичу Цытовичу посвящается
Вместо предисловия
Из письма мамы к дедушке. 1929 г. Январь. Крым. Керчь.
…папочка, то, что я узнала о жизни твоей, буквально потрясло меня, оказывается, наш дом забрали, и ты совсем один, брошенный всеми, ютишься в какой-то конуре, а главное, что больше всего убивает меня, так это — проклятые диспуты. Папочка, у тебя больное сердце, а тебя, как пишет Сашенька, усаживают на телегу и под хохот и улюлюканье везут в рясе через весь городок, и ты выступаешь на этих проклятых диспутах — «есть ли Бог?». Папочка, не позволяй глумиться над собой, брось всё, ты много лет отдал церкви и имеешь полное основание прожить старость со своими детьми в покое. Папочка, приезжай ко мне в Керчь. Я работаю старшим инженером на большом консервном заводе, квартира у нас с Петей большая, солнечная, у самого моря — ты ведь любишь ловить рыбу, так вот, я договорилась с греками (у нас в Керчи почти все рыбаки греки), они научат тебя ловить камбалу и кефаль. Мы купим тебе большую лодку, а Петя говорит, что на лодку можно будет установить мотор. Папочка, вообрази только себе — настоящий керосиновый мотор…
Из письма дедушки к маме. 1929 г. Февраль. Могилевская губ., местечко Коханово.
…Безмерно рад приглашению твоему, Валечка, но в Керчь я не поеду. Не оставлю я паству свою в забвении, а храм без служителя. Когда храм был в чести и славе, я служил в нем, буду служить и сейчас, когда храм в великом гонении. Теперь о житии своем. Приятеля моего Юзефа — помнишь раввина из синагоги, с которым мы вечерами под нашей яблоней, за самоваром философствовали и который угощал вас, детей, мацой, — уж месяц как увезли, и вестей о нем никаких. Скорблю и молюсь о нем. А меня пока Бог миловал. Дом наш заняли, живу в сторожке у церкви, иконы кое-какие спас, библиотеку отдали, а больше мне ничего и не надобно. Не одинок я, Валечка, а с паствой своей, и присматривает за мной хроменькая Сашенька, и вовсе она не юродивая, припадки у нее стали, слава Богу, редки. Валечка, не осуждайте нашу матушку, поймите и простите ее, время пришло такое, она была первой красавицей в губернии, она моложе меня на восемнадцать лет, и кто виноват, что вскружилась у нее голова и полюбила она героя комиссара с авиаторского полка. Прощаю ее и молюсь о ней. А вы, дети мои, не майтесь, вовсе вы не оставили меня, а вылетели из гнезда в мир, так и должно быть, и я радуюсь вам. Более всего я радуюсь, что приучил вас к труду, — это благо. Вы у меня умеете ходить за плугом, умеете сеять, жать, ухаживать за пчелами, досматривать животных тоже умеете. Средь наших болот и песчаников, — вспомни, Валечка, — земли у нас тяжелые, я научил вас в оранжереях выращивать ананасы. Я горжусь вами и знаю, что любой из вас, будь он даже дворник, так это будет самый великолепный дворник, и улицы у него будут самые чистые.
Есть у меня большое горе, но в этом не вы, а я виновен. В обиде я на себя и, уподобляясь Иову, гневлю Господа речами непристойными. За что, спрашиваю я, Господи, ты так наказал меня? Чем виновен я, раб твой, что ты дал мне детей неверующих? Молюсь я, Валечка, и свято верю, Господь простит мне грехи мои, и внуки мои придут к Нему…
ОТ АВТОРА:
Это было последнее письмо. Когда мама получила его, дедушки уже не было. Он умер в клубе в разгар диспута, от остановки сердца. Прихожане местечка Коханово похоронили его перед входом в храм, в котором он служил.
ПРАЗДНИК ПОБЕЖДЕННЫХ
Я, Господь Бог Ваш, Бог-ревнитель, наказывающий детей от отцов их до четвертого рода ненавидящих Меня.
Часть первая
Мамы не стало весной, когда расцветает акация и умирают чахоточные. Феликс почти не помнил мамы, но рык сияющих под солнцем труб и грустно-восковой аромат акации запечатлелся в нем на всю жизнь. С тех пор, как только в зелени листвы набухают гребешки, он, как загнанный зверь, принюхивается и полон смутного страха — ждет. Ждет, рельефно ощущая свое человеческое ничтожество, никчемную суть, — и тогда нечистая закружит его по городу. Он забредает на старое кладбище и, натыкаясь на ограды и кресты, в зарослях сирени пытается найти могилу мамы, но, не находя ее, неведомо почему оказывается в прохладном вестибюле мединститута.
Перед ним, под пальмой, лобастый скелет. Студенты — молодые, сильные, модные, преподаватели — чинные, знающие себе цену, иронически оглядывают его, неряшливого, седоголового, в не по возрасту потертых джинсах, цепенеющего перед скелетом. Феликс не видит их. Медная табличка средь плоскостопных конечностей гласит: «Василий Васильевич Федуличев завещал свой труп науке, он и после смерти служит человечеству».
Он — это его отец, Феликс не сомневался в этом, ибо он один знал происхождение маленькой дырочки в затылочной части черепа, подслушав разговор медэксперта и следователя.
«Убийство», — сказал тогда следователь. — «Профессиональный выстрел, — возразил врач. — Как можно в затылок самого себя?»
«Вот так», — сказал врач, взяв пистолет наоборот, таким образом, что большой палец лег на спуск, и приставил дуло к затылку.
— Профессиональный выстрел, — шептал Феликс, обдавая пыльные глазницы перегаром. — Понимаешь, про-фе-сси-ональный, а теперь ты выставлен под пальмой для всеобщего глумливого обозрения, и земля не принимает тебя… никак, но я… я похороню, я предам тебя земле, отец…
В такое время года работа валится из рук. Он ощущал себя бесконечно виноватым, и, не в силах избавиться от нахлынувшей вины, выпивал больше обычного и тупо ждал, ждал часами, вглядываясь в зеленые кроны. Ждал, когда наконец в них лопнет белоснежная гроздь. Тогда он наполнит стакан, помянет маму и поздравит себя с еще одним прожитым годом, ибо для него Новый год наступает весной, когда умирают чахоточные и расцветает акация.
— «Сон или я мертв?» — в темноте мерцал маятник; и Феликс понял: жив. Лежит под простыней, а предметы в комнате мутны, словно глыбы на дне, живут таинственно в ночи.
Феликс хотел повернуться на бок, но конечности, пудовые, чужие, не подчинились ему, и он в кошмаре осознал — в комнате присутствует НЕЧТО… Ужас потряс все кости его. Звякнул стакан на столе, над головой тихо повеяло. Он цепенел и ждал, слыша лишь удары сердца, а они все реже, тише, наконец сердце замерло, и он обмяк, не в силах вскрикнуть. Простыня, прилипшая к потному телу, стала съезжать, нечто мохнатое, холодное и мягкое вползло на грудь. Он нашел силы сбросить это нечто, и наступила зияющая тишина. Сердце его не билось, но он был жив, а дом был мертв, и пятиэтажный пустой каркас давил на грудь, а в окопной дыре растянулся и белеет, как черепные кости, мертвый город, и никого в мире нет, кроме него и этого таинственного нечто, притихшего на ковре.
Зашевелились волосы на нем. Он закричал, уже сидя на кровати. Ступни холодило ружье. За окном урчал мотором грузовик. По стене с осьминожьей тенью столетника ползло желтое пятно. Он с ружьем в руке прошлепал к выключателю, и, когда комната наполнилась на удивленье мягким оранжевым светом, включил и приемник. Оглушил джаз, но сердце все еще подпрыгивало где-то в горле, и страх не проходил.
А спасение было рядом — у ножки кресла, в зеленой бутылке. Под этикеткой оловянно мерцал уровень.
— Осталось, — обрадовался Феликс и отхлебнул; руки перестали дрожать, в груди потеплело. Он заглянул под кровать — все, как вчера и позавчера: окурки, пробки, в пыли грязные носки. Он ружьем откинул подушку — седой волос да прожженная дыра на простыне, но подушка кувыркнулась, и, как показалось Феликсу, глядела ему за спину. Он обернулся и обомлел: в приоткрытом шкафу вытянулся его черный костюм.
Феликс ощутил сговор неодушевленных предметов. Они расцветали в ночи и, таинственно связанные с ним, воздействовали на него, живого и мыслящего. Феликс знал — в этом черном костюме и погребут. В его жизни было два костюма: один, темно-синий, коверкотовый, он получил по окончании летной школы, когда начинал жизнь. Второй купил по настоянию брата, когда вернулся из лагеря. В нем и закончит жизнь. Для чего еще нужен костюм русскому человеку? Для каких ассамблей? Раза два он надел его на фабричный «огонек», облил соусом. В химчистке сказали: «Шерсть с силаном не берем», — самый что ни есть похоронный костюм, — в нем и буду глядеть из бумажных цветов. Феликс ненавидел костюм, и было приятно, что похоронщик портняжными ножницами искромсает его в лоскуты, прежде чем заколотит гробовую доску, чтоб костюм не начал вторую жизнь в «комиссионке».