Он достал из сумки папку и положил на стол.
— Тут я истинный. Очень прошу вас, Вера, прочтите и оставьте себе, на память обо мне. — Он опустил глаза.
Прошла, казалось, вечность, прежде чем Вера тихо сказала:
— Спасибо, Феликс. — Она отошла от стены, взяла рукопись, и он облегченно вздохнул, потому что Вера не вернула папку, и было счастьем видеть свой труд в ее руках, видеть, как Павлик метнулся к комоду, подал белоснежное полотенце и Вера аккуратно и серьезно, как и все, что делала — в пространстве и во времени, обернула папку этим полотенцем и спрятала в комод, а Феликс, полный радостной грусти, вспомнил о докторе и опять увидел дом со стороны в ночи. Он будто глядел в окно сквозь тюлевую занавеску и видел стол и кипящий самовар, и доктора, и Веру под зеленым светом абажура. Они будут пить чай с малиновым пирогом. Потом Вера развернет полотенце и будет читать роман, размышляя.
Я знаю, я недостоин, но я рад за них, и нет у меня ревности, и ничего я не спрошу о докторе. Это была мысль резкая, она напомнила о Белоголовом и Бауэре, и он, зная, что сюда, в Верин дом, они не придут, все же сказал:
— Вера, я очень хотел бы, чтобы церковь отмолила кровь, которая лежит на мне.
Треснула пружина, сломался праздник. Вера напряглась.
— Кровь? — чуть выдохнула она. — Еще и кровь? Наверное, на вашем автомобиле?
Павлик беззвучно заплакал. Она долго и внимательно поправляла ему рубашку и, окончательно совладав с собой, подняла голову, и не было ни испуга, ни презрения на лице ее, она глядела спокойно, широко открытыми голубыми глазами. Наконец строго сказала:
— Церковь крови не отмаливает. Если вы раскаиваетесь, то расскажите все священнику на исповеди.
И Феликс заскороговорил:
— В войну под самолетом люди разбегались, словно мураши, но я не видел их лиц, а те, в лесу… они встали предо мной, как вы сейчас, Белоголовый — у него один глаз голубой, другой карий — и Бауэр…
Он удивленно молчал, глядя, как Вера облегченно вздохнула и распускалась, словно бутон, и не было больше бледности на лице ее, впервые она поглядела, как показалось ему, влюбленно и перекрестилась на образа, с молитвой:
— Погуби, Господи, крестом Твоим борющих нас, — и с великим облегчением сказала: — Феликс, эта кровь на вас не ляжет. Отец Сергий Радонежский благословлял Дмитрия, а Патриарх всея Руси Алексий в войну на Красной площади танки святою водою кропил. Вы защищали свой народ, и я горда вами. — Она зарделась и тихо прибавила: — Папа в войну, прежде чем принять сан, артиллеристом был.
Павлик подкрался бочком, обнял Феликса, поцеловал в губы и зажестикулировал, замычал.
— Он говорит, — пояснила Вера, — что будет молиться за вас.
Феликс, подняв взор, удивился высоте потолков и подумал: именно под таким высоким потолком в комнате, полной света и покоя, и должна жить Вера.
— Вера! — сказал он. — Сильны были бесы, но это не оправдание — я накажу себя сам.
Он не пожелал ничего узнавать о докторе, ибо был убежден, что справедливо наказан и Вера ушла от него навсегда.
Он повесил на плечо пустую сумку, поцеловал Павлика, поклонился Вере и, переполненный торжественной ясностью, вышел из комнаты. Она проводила его и на пороге сказала:
— Феликс, все не так плохо, вам нужно успокоиться, я верю — вы найдете силы.
Феликс взял ее руку и поцеловал, и она не отняла ее.
Он скорым шагом пересек двор и из переулка, сквозь ограду оглядел дом: рдело окно, дверь была приоткрыта, крест все так же, раскинув руки, стерег дом. Но Веры на крыльце не было. Из широко открытых дверей храма, как некогда в детстве, доносились звуки песнопения. Феликс долго слушал, упершись лбом в решетку, затем, давясь слезами, сказал:
— Я накажу себя сам, — и тихо спросил: — И за что ты так со мной, Господи?
Утром он был разбужен взорвавшимся в голове вскриком Натали: «Где мамины брильянты?!» — сменившимся хохотом. В полусне он испуганно подскочил. Комната была полна солнечного света и пуста. Феликс увидел, что проспал всю ночь одетым, и, успокаиваясь, подумал: как это я о них забыл?
Выдвинул ящик — там лежало мамино колье, завернутое в тряпицу еще Фатеичем.
Как не подарил Натали?
Он положил колье на стол и заспешил. Надо позвонить Диамару и одолжить деньги, и он набрал номер. Трубку подняли, он услышал сопение и, впервые простив Диамару и тот вечер, и звон речушки, и Лельку, назвал его Димитрием. Трубку положили. Удивленный, он набрал номер еще раз и опять назвал брата Димитрием.
— Говори, — услышал Феликс недовольный голос Диамара. Тот не назвал его, как обычно, «братишечка».
— Мне нужны деньги, разумеется, в долг.
Диамар молча сопел.
— Две тысячи рублей, и причем сегодня, вернее, сейчас.
Опять сопение. Феликс начинал злиться.
— Послушай, ты там думаешь, что говоришь? Я что тебе, взяточник или казнокрад какой? Откуда такие деньги?
Феликс опешил:
— Диамар, ты как-то предлагал сам, я тебя не узнаю.
— И очень хорошо делаешь, что не узнаешь, разумеется, и я тебя, вернее, вас, Феликс Васильевич, с этого момента узнавать не буду.
Диамар положил трубку.
Феликс в кресле с трубкой в руках расхохотался до слез и так же резко оборвал смех. Фабрика, военные, понял он. Диамар что-то знает и отстранился.
У отца был пистолет, без связи вспомнил он, и мысль бесследно канула. А старый Нудельман был прав. Вот и брильянты, вот и хохот Натали, но надо узнать, что там, на фабрике. Это мой день, он будет долгим, как жизнь. Эта мысль была реальной, он ухватился за нее, забормотал о Нудельмане, о военных, о фабрике и о том, что должен узнать и это важно.
Он не стал умываться и бриться и не поехал на «запорожце», а пошел пешком и через забор проник на фабрику, сменил чердак на подвал и стал маниакально выслеживать военных. Время шло, было за полдень, мысли успокаивались, но он не обнаруживал ничего примечательного.
Все-таки, вспомнил он, некоторые события качнули «Красный резинщик». Кладовщица Клавка неожиданно для всех после девяти дней страстной любви «выскочила замуж», как жужжали наши швеи-мотористки, за сержанта. Расписались и поставили печать. Засуетился со списочком местком, с намеками поднесли подгузники, куклу. Все улыбались и поздравляли, а в стенгазете, в разделе «Что кому снится» Клавке снилась «победа».
Феликс впервые усомнился в «старом иудее», а не вымысел ли все, не плод ли больного воображения? Пришли отрезвляющий разум, критика, юмор, стыд. Феликс казнился, называя себя «резинщиковым Холмсом».
Военные у поломанного грузовика маются, как у разбитого корыта, размышлял Феликс, я сам видел свежесколотый зуб. Но Клавка вышла замуж, провернулось ржавым диском в голове, а вот Вера любит доктора. И ты при деле — нашел занятие. Он увидел себя как бы со стороны, в подвале, среди зловонных труб и ржавых кранов, на шатком ящике. Перед лицом — решетчатое оконце, войлочная паутина — докатился. Ему стало жарко и унизительно стыдно. Обливаясь потом, он разорвал ворот, спрыгнул с ящика и отпил воды из мутной банки на верстаке. Разглядывая поднятую муть, подумал, что сантехник смачивает в банке паклю и наполнил ее, наверное, еще летом. Феликс не был брезгливым — он успокоил себя тем, что за три месяца вода испарилась бы, и возликовал: браво, «резинщиковый Холмс»! Молись, что выпил не паяльную кислоту, она тоже желтая. А Клавка вышла замуж! — проскрипело опять. Какое мне дело до вислозадой Клавки? И при чем тут военные? Что происходит? Может, я присутствую при чем-то более серьезном и настоящем. И Феликса осенило — это НАЧАЛО, он всегда упускает начало. Идея опять овладела им, и он взгромоздился на шаткий ящик перед оконцем. Боясь пропустить хоть минуту, он сжимал решетку, упирался виском в потолок. Мир за оконцем заслоняло колесо, борт зеленой стеной уходил в небо. Но в просвете под машиной он видел двор, контору по окна в земле. Вдруг в стороне, где среди мешков смолы и кучи металлолома возвышался водоем, он разглядел сидевшего на ящике Нудельмана, черного, словно грачонок, на фоне ослепительно выбеленной и высвеченной солнцем стены пожарного депо. Здравому человеку показалось бы, что ничего не происходит, но нервы Феликса были напряжены до предела, мелочей уже не осталось. Он осязал мир, словно пошевеливая незримыми усиками, отыскивая НАЧАЛО, заглядывая по другую сторону дозволенного, рискуя впасть в безумие.