Был жаркий полдень, середина октября, летала паутина, но Нудельман был в бурках, в неизменном грубошерстяном выгоревшем пальто, над поднятым каракулевым воротником желтел древний череп. Старик подставил солнцу бесстрастное лицо. Теперь весь мир перестал для Феликса существовать, были только солнце, слепяще белая стена, древняя земля и старый иудей с бесцветным взглядом и слезой на морщинистой щеке. Феликс все теснее прижимался к решетке и бессвязно твердил:
— Сейчас, сейчас. Почему сейчас? Когда уже вот начало, но почему старик так недвижим!
Бесенок в голове Феликса хлопнул в ладоши, захохотал: «Он мертв, он кукла, толкни — и, бездыханный, сползет с ящика. Погляди, восковая голова уже оплывает на солнце». Феликс испугался, но, будто услышав его, старик обернулся к машине. Лицо его не выражало ни ненависти, ни презрения, а воспринимало машину мученически и с великой досадой. В машине зашевелились, с кузова отвалилась грязь. Старик не проклинал военных, а пускал тягучую слюну. Она сверкающей паутиной ложилась на черный лапсердак, колени, грудь, а язык из-за беззубых десен продолжал выталкивать все более обильные порции слюны. Теперь старик показался Феликсу коконом, опутанным серебристой паутиной, и время потекло назад, сквозь тысячелетия, в рыжие пески, к преосвященному храму Иерусалимскому, и Феликс видел его белую стену, а из кокона вылупливался и расправлял крылья Нудельман. Феликс вслушался и стал понимать: «Ты спас меня, Милостивый, но что я могу для этих несчастных? Они считают себя умнее Соломона. Они не едят опресноков и забыли идиш. У них в домах Твой металл, Твои камни и резная кость. Они хотят быть счастливыми, имея то, что им не принадлежит. А разве может быть человек счастлив от того, что ему не принадлежит? Золото может принадлежать только Тебе, Твоему первому храму. Ты привел большой и страшный грузовик. Они не будут больше кушать тэйгалы в меду, им будет холодно, и будет мерзлый хлеб. Они поймут, что нет вкусней еды, чем опресноки. Я ухожу в Твой город Иерусалим».
Старик задумчиво размазал слюну по груди, и грубо-шерстяное сукно слюдянисто заблестело, затем развел руками и ногами, словно жук, разрывая невидимую паутину, вылупился из кокона и с интересом разглядывал фабрику, коптящую трубу, постройки под слоем сажи, черные крыши. Он постоял, притоптывая, будто пробивая твердь земли, пробормотал что-то и, расправив крылья, решительно двинулся к выходу. И Феликс не удивился тому, что ноги старика не касаются земли.
— Вот и начало — он уходит, — прошептал Феликс.
Из окон глядели и председатель, и зам, и еще многие лица с презрением и испугом, и слово «уходит» витало над фабрикой. А старик словно на каракулевом подносе нес свой желтый, деформированный веками череп с затычками в ушах; сукно, окропленное слезами, с невыбитой пылью, покрывало круглую спину, узкие руки и хилую грудь. Пылью погромных ночей, пылью Освенцима, Майданека, эвакуации, пылью восточных базаров, керосиновых лавок, аптек, пылью противотанковых рвов. Он нес эту пыль к стенам Иерусалима, и не было силы, способной остановить его.
Дверца машины распахнулась, и капитан спрыгнул на землю.
Вот вы и раскрылись, капитан, подумал Феликс, но он уйдет.
— Уходит, — сказал капитан, — в машину.
— Его бы в банку в самый раз, — ответили из фургона.
— Нет! У него открыта виза. Пусть себе едет подыхать.
Сторожиха распахнула дверь, затем вторую, на мгновение солнце медно облило древний череп. Нудельман надел шапку, погасил отливку и исчез.
А все-таки старый иудей был прав. И я поверил в него, не упустил НАЧАЛО — Феликс торжествовал словно изобретатель или художник перед законченным творением. Но жизнь так неумолима к безумцам и творцам, лишь на мгновение идея восторжествует, и тут же снова образуется новый непроходимый завал, в который никогда не ступит умствующий, и лишь безумец бросится в него, редко проломится, скорее увязнет, и умствующие ощерят глумливо рты и объяснят. Умники так хорошо объясняют все потом.
Недолго пришлось и Феликсу быть довольным. События развивались так быстро, что он не успевал отбиваться. Пронзительный голос Акралены Петровны, голос несомневающейся победительницы, заполнил двор:
— Вы видели? Нет, на это надо было только посмотреть, иначе вы ничего не видели. Он оплевал весь двор. — Она торжествовала, победно, зло. — Извиняюсь, брезгую, тошнит, смотреть не могу. Убрался, и дышать легко, — вещала она из окна бухгалтерии.
Капитан у фургона курил и слушал. И тогда произошло невероятное, отчего Феликс хлопал себя по щекам, убеждаясь, что он в своем уме и трезв. Он ясно слышал и видел Акралену Петровну в окне бухгалтерии и не мог не поверить ушам и глазам своим, но готов был поклясться, что в следующее мгновение голос ее доносился из военного фургона:
— Это все вы, Нудельман, все пугаете, все кликушествуете, ишь как от вас мочой несет, а еще аптекарь.
Потом зазвонили в графин и заговорило много голосов, а ее перекрывал все. Капитан захлопнул дверцу, и голоса исчезли. Феликс не успел опомниться, как новое происшествие заставило оцепенеть. Сапоги капитана приблизились к оконцу, потоптались перед самым лицом. Феликс притаился. Капитан откашлялся и громко сказал:
— Феликс Васильевич, любезный, не надоело тебе по чердакам и подвалам собирать паутину — выходи! Хлебнем по глоточку, да и прощаться будем.
Феликс молчал. Капитан присел на корточки, звякнул в стекло камушком и, поглядев поверх головы Феликса, добавил:
— Ну, как знаешь, не поминай лихом. Прости, если обидел чем. Но все же я тебе оставлю весточку. Я рад за тебя, очень рад.
Упал окурок, сапог раздавил его и двинулся к кабине, потом клацнула дверца. Выхлопная труба заклекотала и пустила в окно, прямо в лицо Феликсу черную упругую струю дыма. И странно, спущенная шина стала подниматься. А как же коробка, как сломанный зуб? Колесо, словно жернов, повернулось, тронулся борт, и в подвале стало светло. У ворот прозвучал сигнал, сторожиха опустила цепь, и машина неуклюже выехала со двора.
Феликс пожелал тихо исчезнуть, но у проходной путь ему преградила Акралена Петровна с тазом в руках:
— Золотце мое, слава богу, пронесло, уехали. Теля беленький, видишь? Будет настоящий бал.
У склада стоял белый теленок. Конторские кормили его сластями, теленок отворачивал влажный нос. «Гляньте, аристократ какой — пончики не ест, ишь, негодник, слюну пустил, а не стыдно перед дамами?» Голоса были чужие, и Феликс видел лишь белую морду, рыжую бровь и влажный, удивительно красно-рубиновый глаз бычка. Боже, он альбинос, и лейтенант был тоже альбинос, но один глаз у него был голубой, а другой карий, как все было давно, а я помню.
Подошел и сантехник с оселком и ножом в руках и стал чертить заскорузлым пальцем по вздрагивающей белой шерсти, объясняя:
— Это пашенинка, а это бочок, это грудинка называется. С жареным лучком — эх, хорошо, а тут, на горлышке — зарез, здесь мы его немного ножичком и пощекотим.
Почему этот слесарь приседает, выкидывая то руки, то ноги, и делает непонятные знаки? А дамы? Дамы виноваты, возбуждены, глаза расфокусированы. Как хорошо знал Феликс эти лица, бледно-любопытные, присутствующие при чужом крушении. И никто не усомнился, а ведь над ними нависло. Нудельман умный человек, сказал: «Там яма», но дурак торжествует, описывает полный круг, пока не рухнет — тогда поверит, да поздно, уже в яме. Опять я вспомнил Белоголового, и никуда я не уйду с фабрики, подумал Феликс.
— Послушайте, женщины, а стоит ли? — страстно желая увидеть другой глаз бычка, сказал Феликс. — Такой чудный белый бычок, его б в колхоз, пусть бы побегал по лужкам.
— Ты что, свежанинку не любишь? — взревела Акралена Петровна. — Чагунов, когда же, когда, наконец?
— Да за сарай гоните. Механик, глядеть пойдешь?
Феликс не ответил, удивляясь абсурдной мысли, возникшей в голове. Это Белоголовый! Это он! И этот бычок — он отмучается за меня и спасет меня. Как можно? Можно! И Феликс стал отыскивать нечто нужное, зная, что оно обязательно сейчас объявится. Ящик под стеной. На нем сидел Нудельман. Нет, ящик не мой.
«Ганс» бил ровно. Труба дымила в небо тяжело и желто. Будет дождь. И взгляд остановился на репродукторе. Вот! Это! Надо встать под столб. И Феликс, не удивляясь и не задавая вопроса — для чего надо? — встал под столб. И тогда над фабрикой, над черными лужами, над кривыми постройками и толевыми крышами грустно повисли тихие звуки рояля. Вот почему я остался на фабрике — именно музыка всегда приходит ко мне в самые трудные минуты моей жизни, подумал Феликс. А музыка, уводя из реального, опахивала незримым веером, делая его маленьким и беспомощным, взяла за ручку и повела, и Феликс слышал лишь тихий шелест жухлой акации да мягкую россыпь звуков. Но при чем здесь белоголовый бычок? Не спрашивай — ответа нет. Он показался себе маленьким среди громоздких и тяжелых предметов, среди огромных, словно мамонты, людей.