Я ничего не ел, я голоден, и как хорошо, что крохи не нашлось в моем шкафу. Не стало черных луж, но кто там тянет на веревочке белоголового бычка? Кто подгоняет хворостинкой? Что за знаки с ножом в руке показывает слесарь? А дамы? Почему не слышат музыку? Земля под ногами стала мягкой, тело утратило вес, и двор с черными крышами, лужами и дымящей трубой под звуки, тихие, но ясные, словно дредноут отплыл прочь, оставив зеленый берег, изумрудную воду и меднорайское небо. На зеленый холм пришли дамы. И какие же они были грациозные, стройные и красивые! Он увидел их в оранжевом, непонятно откуда проникающем свете в безотносительных друг к другу позах.
Акралена Петровна, опустив голову и улыбаясь чему-то своему, задумчиво заплетала косу, и медный свет лежал на округлом плече. По зеленой мураве расхаживал белый бычок. Ада Юрьевна сидела на берегу, опустив ноги в воду, шептала в гладь, и белые водяные лилии лежали на коленях. Феликс продолжал влюбленным взглядом отыскивать нечто важное, совершенно необходимое, без чего он и дышать бы не мог. А таинственные музыканты с каждым ударом по клавишам или движением смычка поднимали его выше и выше, и музыка кисеёй обволакивала Феликса, и восторженность в его груди пенилась и, казалось, вот-вот перехлестнет через край. И Феликс боялся, что музыка иссякнет, и шептал: «Пожалуйста, еще, маэстро, будьте так добры». И тогда на краю поля на фоне неба он увидел Веру с букетом полевых цветов. Это было так торжественно, и ему стало так покойно и легко, что он прошептал: «Вера, мне никогда не будет так хорошо». — «Будет, — улыбнулась Вера, — я все прощаю вам, мой Феликс, я русская, оглянитесь». Феликс увидел насмешливую женщину в голубом и узнал ее. «Мама, я сегодня найду тебя». Ему стало еще лучше. Но что-то изменилось, будто чуть зримо подвернули окуляр, кисея порвалась, и картина стала мутной, все поползло вниз и вбок. Акралена Петровна была замкнута и зла. Бычок угловат и напряжен. Горько повеяло паленым. Аккорды стали тяжелы, и от радости не осталось и следа. И Феликс, к ужасу своему, увидел, что белая спина бычка горит, красно и ядовито, дым течет в небо. А Вера скрылась за зеленым холмом, сперва по пояс, а затем и вовсе. Феликс мучительно пытался ее позвать, но не мог издать ни звука. Угасала и медная даль. А Акралена Петровна была вся из литого чугуна, в жестяной юбке, и он услышал скрежет, какой-то жестяной звон. Это она, скрипя ржавыми вертлугами, двинулась на Феликса с чем-то бело-красным в руках. С чем?
— Девочки, Чагунов его давно «уже», и так быстро, так мужественно это сделал. Ну, просто настоящий мужчина этот Чагунов.
Возбужденная, омерзительная человеческая речь проломилась в череп. Феликс открыл глаза. Твердо прошествовала Акралена Петровна с белой головой в руках, а следом дамы облепили и волокли, словно муравьи, нечто красное. Что это? Что за человеческая многоножка вползает в контору? Откуда белая голова? Меня давно оставил Белоголовый, но надо увидеть его, надо, думал Феликс, разглядывая свою руку и не узнавая ее. Он опять подчинился этому «надо», отцепился от столба и словно нырнул в бухгалтерию, в глубинный сумрак с глыбами шкафов, столов, сейфов — качнулись бледные лица. Сдерживая дыхание в парном духе мяса, он отыскивал нечто важное и белое, но не мог отыскать. Как и много лет назад на той зеленой лесной опушке, его затылок, его черепную кость пронзил взгляд и впился в мозги. В голове звонко треснуло какое-то зеркало, заскрипело битое стекло. Феликс схватился за спасительный металл, но впервые в жизни железо не помогло.
Он мучительно вслушивался в скрежет в своей голове, пытаясь услышать голос. Чей? Он не знал, чей. «Надо» обернуться, «надо», задыхаясь, весь в поту шептал он и оглянулся. Белоголовый, как обычно, не опередил его взгляд, не юркнул за косяк, а продолжал глядеть со шкафа. И Феликс разглядывал его бледное лицо — глаз голубой, другой карий, и тихо, задумчиво моргнули эти глаза. Сквозь скрежет стекла в голове своей Феликс услышал глухо чужую речь: «Не стрелять! Он даст пользу только живой!» Феликс побелевшей рукой прикипел к железу, а Белоголовый не исчезал. Но наконец по лицу поползла серая паутинистая тень, глаза стекленели и глядели сквозь Феликса на что-то серьезное, видимое лишь им одним. Феликс сощурил веки, стиснул зубы, а когда снова открыл глаза, то не было лейтенанта, а со шкафа удивленно глядела белая голова бычка в красном венчике курчавой шерстки. Она разглядывала то, что некогда было белым бычком: красную тушу, бесстыдно раскинувшую ободранные ноги на бухгалтерском столе, грязные копытца на несгораемом сейфе, белую влажную шкуру в рулоне на окне. Удивляясь нежной белой гофре, голова глядела на гортань и розово-пенистые легкие в зеленом эмалированном тазу. В чугунке на примусе шипела, жарилась и смердела печень. А Чагунов с придыхом расчленял топором. На гроссбухи в шкафах, на счеты и чернильницы, на подушечки на стульях, на бледные лица, на персты, справедливо кому и сколько указующие, летели брызги и мясное крошево.
— Девочки, — ликовала Акралена Петровна, — а он еще на ляшечке нервиком подергивает.
Надо терпеть. Надо пойти и сесть на свой ящик, приказал себе Феликс. Он вышел из конторы и пересекал двор, когда его подхлестнул окрик:
— Васильевич! Сабантуй не упусти — и на тебя местком водочки закупил!
Он вбежал в подвал, захлопнул дверь и, опустившись на ящик, подумал: вот почему начальник утром был так ядовит и ироничен. Ты же вчера обещал Вере вернуть деньги. И верну, но не за пять минут до пожара, чтобы спастись. Я не понесу мамино колье в ломбард. Я верну все в своем завещании. Пусть возьмут все, лишь портрет я завещаю Вере.
Он вспомнил о Вере и страстно пожелал увидеть ее, но с грустной ухмылкой прогнал и эту мысль.
— Никогда, — бормотал он, — я не достоин ее взгляда, я глуп и подл, а подлость должна быть наказана.
Теперь приехал грузовик, остальное — как по нотам. Следователь, списочек премированных, неопровержимые улики. Пейте водичку, курите пока что, товарищ, потом называться будете гражданином. А подпись-то ваша? Узнаете? — Узнаю. Феликс так притих на ящике, что отличался от ржавых кранов и обломков труб лишь тем, что в голове его теплилась мысль: там больше нет Фатеича, и нет во мне ненависти. От усталости опустились руки, он обмяк на ящике, завидуя «старому иудею». Старик пробьется к стенам своего Иерусалима. А я? Я не нашел ответа. Я лишь возненавидел себе подобных — и один в подвале. Теперь ответ не нужен.
А между тем за окном во всю фабричную ширь разливался бал. Были распахнуты все окна, и горели все лампочки. Носились рассыльные то со стулом, то с ящиком шампанского, то по цехам стаканы собирали. Мужчины у проходной степенно курили, а конторские дамы, словно муравьи, тащили хлеб, колбасу, лимонад. Из красного уголка во всю мощь неслось танго «Ночи Парижа». Парочка чумазых вальцовщиц, так и не сняв фартуки, ходила в танце. Но возбужденный говорок и музыку перекрывал голос Акралены Петровны:
— Феликс Васильевич! Да скажите вы мне, где этот растяпа Феликс Васильевич?! Мальчишки, двигаем столы, подняли скатерть. Мальчишки — пир. Может, и не из хрусталя, но оцените — экспромт, а поживем, устроим настоящий маскарад с масками.
Наконец наступила деловая тишина — «жевали». Звон стаканов, вилок, ложек и водочный дух потек по фабрике. Феликс притих на ящике и был рад, что о нем забыли. Но так уж устроен мир: празднуют все, ликуют, а какая-то человеческая козявка чего-то ищет, заползает и обнюхивает самые темные, всеми забытые щели. И никто не знает, для чего. Она пощупает замок, заперт ли? Обнюхает окурок — бросит. Она заползет на чердак в паутину, в пыль. И над кошачьим скелетом почмокает, посокрушается. Она найдет старый сапог, посоображает, прикинет, бросит в мешок — пригодится.