Заскрипел замок, и в дверях возник сантехник, серый, как и сам подвал, небритый, с бутылкой шампанского под телогрейкой и бумажным пакетом в руке. Бутылка шампанского в телогрейке, потому что и он человек и не хуже остальных, а вот пакет, наверное, мне, и пришел навязать свою игру.
— Я не желаю. — Феликс отмахнулся, но тут же и согласился: — Пускай, нужно испить все до дна, «там» уже ничего не будет.
Он удивился рожденному помимо воли в нем этому «там», но противиться не стал, воспринял его как нечто решенное и радостное.
— Механик, любушко ты мое, — заговорил сантехник, — празднуют они там. — Он с презрением и величайшим торжеством на своем крысином личике посмотрел на красный уголок и прошептал: — Малый я человек, а посажу всех, всех еще сегодня — верь Чагунову. А тебе во — мясцо принес. — Он шлепнул пакет из оберточной бумаги на верстак. — Пользуйся, честно поделили, сам проследил.
Рука Феликса без сигнала разума вползла в карман, нашарила трешку и протянула.
— Не, механик, за бутылкой не побегу, лакеев еще в семнадцатом отменили. И не гляди, что от меня говном шибает, а икру красную я, поболе твоего, может, каждый день едаю. И во, считай, — он ощерил рот, — сколько золотых мостов? А у тебя во рту что? Шиш! То-то.
Рука, подержав трояк, сунула в карман, и это как бы со стороны отметил разум и запротестовал. Какую словесную чушь, какой абсурд посредством слов изрыгают люди, а ты вслушивайся, ты еще живешь. Живу, сказал Феликс, и на него нашла восторженность. Слесарь извлек из ящика банки и огурец.
— Нравишься ты мне, механик, — говорил он, как человек угощающий и потому имеющий право. — Но живешь ты как последний что ни есть дурак.
Очень хорошо, очень толково сказано, ликовал Феликс, но я еще способен упиваться собственным ничтожеством.
Слесарь выбил пробку. В мутных банках запенилось шампанское.
— Радости нет на твоей роже, механик, аж плюнуть хочется.
— А ты плюнь, я того стою. Возьми и плюнь. Но скажи: ты-то счастлив?
— А разве не видать? — обиделся слесарь. — Гляди, дочка институт закончила, имеет «вышку», и теперь диплом семью облагораживает.
Значит, вышку. Очень хорошо! — ликовал Феликс. Слесарь выпил:
— Помню, Турксиб строили. Мерзнем в палатке, поворачиваемся на полу по команде, а бригадир и говорит: «ребята, придут времена, когда лежать вам на перинах, а перед вами в вашей собственной хате кино на стене идти будет». Обсмеяли мы его. А вчера лежу на тахте, семечки шелушу, а передо мной, понимаешь, в хате собственной моей, как перед буржуем каким, сто голых баб сразу скачут. «Лебединое озеро» называется, ну, может, и не совсем голых, а в марле, но ежели хорошо присмотреться, то через кисею почти что все видно, а ты говоришь, несчастливый я! Или, скажем, теща померла, так я ей всю дорогу цветами усыпал.
— Конечно, конечно, за всю ту мерзость, что ты ей при жизни делал, нужно обязательно весь путь цветами. Очень хорошо, очень.
Феликс ловил свежую струю из разбитого оконца и думал: он, как настоящий мужчина, заговорит о женщинах, но если посмеет сказать о Вере хоть слово, я вышвырну его. Слесарь заговорил о камине. Можно и о камине. Камин — это просто и прелестно.
— Камин тебе, механик, надо позарез. Хоть и не люблю иностранцев, но камин они ловко придумали. Да собаку с породой завести. Собака это понятно, обязательно породистая очень, чтоб твою собственную беспородистость возвеличивала, — и спросил: — А для чего камин? Привел ты бабу, да имеешь ее, скажем, на ковре, да чтоб не глухо в темноте, а при камине, чтоб поленца блистали, да книги по стенам видны были. А нужно и не просто так, а чтоб кто-то глядел. Вот тут-то собака позарез нужна. Она лежит, глядит да завидует. Хорошо б еще и кенара, чтоб услаждал, но можно и без кенара.
Феликс уставился в банку, а ощущал себя в падении в зловонный люк, и не было в нем ни начала, ни конца, и крышка вот-вот захлопнется, и ему так приятно было это падение, и он чужим голосом задавал вопрос, чтобы подправить мысль слесаря и уяснить и, боже упаси, пропустить хоть слово.
— …крантик поставлю и трубочки от бачков к нему.
— Крантик? Какой крантик и при чем тут вообще крантик? А… понимаю — для полноты счастья нужен у кровати крантик. Очень хорошо.
Просто гениально, великолепно.
— …просыпаюсь, скажем, с похмелки, голова трещит, а крантик открыл, и пиво бражное потекло, пей — не желаю. Скажем, белой пожелал — повернул, тут и она в стопку цедится, еще крантик обернул — красное потекло, а вот коньяк — не уважаю, клопом давленым шибает.
Крантик он ловко придумал, но при чем тут я? Феликс увидел себя как бы со стороны, с разбитым зеркалом в голове, и каждый осколок отражал бессвязные фрагменты. Увидел слесаря с раскрытым ртом, набитым белой массой, и неожиданно ощутил вину перед этим человеком.
— Чагунов, извини, — сказал Феликс. — Я, Чагунов, должен был жить иначе. А теперь поздно. Мой дирижабль отлетает.
— Погоди, механик, погоди, — засуетился Чагунов. — Я тоже ведь несчастлив.
Он запрокинул слезное лицо, посоображал и прибавил:
— Моль, механик, моль ковры бьет.
— Моль? Ах да, моль, это большая беда, — сказал Феликс.
И в голове его звенели осколки зеркала, которые он никогда не совместит, и, как он был убежден, не видать ему уже теперь целой картины. Там, в подвале, родилась мысль о смерти и уже более не покидала его. Из красного уголка бал выплеснулся во двор. Гремела лезгинка. Ашот свирепо кричал «асса» и скакал с ножом в зубах. Акралена Петровна, обнажив могучие бедра, изображала Венеру, на коленях перед ней плакал пьяный прессовщик. Пьяная вакуумщица расстелила на земле белую телячью шкуру, легла, подперла щеку рукой, изображая одалиску. Их может спасти только хороший пожар, думал Феликс, чтобы в кладовых загорелся резиновый клей, авиабензин — калоша, ацетон, каучук, излишки мячиков и кед, чтобы жарким пламенем объялись бухгалтерия, гроссбухи, липовые цифры и денежные ведомости. И странно, он ощутил приторный и летучий, такой родной, запах авиабензина и даже подумал — на складе бочка подтекла.
Он задами прокрался к проходной, и сторожиха всплеснула руками:
— Феликс Васильевич, беда, да что ж это такое будет? Пожарные к нам на учение едут, звонили.
— Значит, пожарные? — расхохотался Феликс. — Великолепно, красные автомобили, музыкальные сирены, радужные фонтаны — просто, но как красиво! Веселитесь! А маскарад давно идет, но вы в раскрытых масках. Ай да капитан! — ликовал Феликс в лицо перепуганной сторожихи. — Обскакал-таки и Нудельмана, и философа-кладовщика. Редкая прелесть этот капитан, и пожар предусмотрел.
Но на улице восторженность разом сошла, и в голове Феликса сиял единственный, но яркий осколок — надо торопиться, надо найти могилу мамы, нужно дописать главу — это важно. Он не боялся ни следствия, ни тюрьмы и тут же забыл фабрику с ее шабашем. Но страх, что капитан опередит, погнал вниз по улице. Мой новоявленный Фатеич ловок и хитер, признал Феликс, но торопись, сегодня ты найдешь могилу мамы. Как? Сегодня? Искал всю жизнь и вдруг? Сегодня? Именно, именно сегодня! Торопись!
Этот жаркий осенний день, уверовал Феликс, и есть смысл моей жизни. И еще уверовал он, что рядом с ним по тротуару, рассекая предвечернюю толпу, кто-то идет. Мясо в его сумке шевельнулось. Он испытал мгновенный страх и схватился за железо, но это не был ни Белоголовый, ни Бауэр. Страх прошел. Ноги в давно не чищенных башмаках и бахромистых джинсах как бы сами по себе несли его, осунувшегося, с давно не стриженными седыми космами. Какими улицами? А непонятно какими. Куда? Он не знал, куда. Прохожие, скользнув взглядом, замолкали на полуслове и уступали ему дорогу. Он перестал слышать человеческую речь, скрежет трамваев, шум автомобилей, и город для него стал пустым. Вокруг был лишь разреженный, мягкий солнечный свет и само осеннее, вовсе не слепящее солнце в голубом небе, далеко — сияющие снегами горы, а близко — жухлые паруса акаций. Рядом с ним шел кто-то добрый, любящий и охраняющий его.
Он не любил новостройки, бетонные многоэтажки напоминали гигантские кладбищенские памятники. Ему хотелось быстрее в прошлое, в город его юности, в узкие грязные мощеные улочки с маленькими домиками, с коваными балкончиками, с облезлыми атлантами, с дубовой изрезью дверей, словно декорации к его прожитым годам. Он шел, ощущая легкое прикосновение к своей руке, но ему не было страшно. Под ногами то серой массой тек асфальт, то беззвучными стаккато пестрел булыжник.