— Помню свои удивительно красивенькие красные туфельки на желтом песке.
— Туфельки? Красненькие? Как хорошо!
— Рядом шла бабушка с узелком вареного риса с изюмом в руке.
— Рис? Изюм? Как вкусно! Как любит и Вера рис и изюм, а бабушка — так это всегда праздник.
— Помню слепого старика. Бабушка дала ему денежку и закрыла ладонью глаза мои, чтобы я никогда в жизни не видел человеческого несчастья.
— Вспоминай! Вспоминай! Еще! — трудным стоном молил Павел.
Феликс сжимал стальные пики и мучительно вспоминал:
— Была желто-песочная аллея и черный колючий куст белых роз. Я сорвал розу и уколол палец.
— Белая роза — как прекрасно!
— Но бабушка сказала: «Феленька, внучок, мертвых обижать нельзя, за них некому заступиться, верни розу хозяину».
— Нельзя! Обижать нельзя! — вторил Павел.
— И как же красива была роза, как не хотелось расставаться, как болел уколотый палец. Я заплакал, но положил розу на белую плиту, и тогда ударил колокол. Бабушка перекрестилась, а я испугался и обхватил ее колени, а храм с голубыми куполами, огромный, в полнеба, наплывал под колокольный звон, и как же золотом сиял его распахнутый, казалось, обнимающий весь мир крест.
Феликс с грустью отметил, что теперь храм удивительно мал, просел в землю, и опять сомнение качнулось в нем.
— Вот ты и вспомнил, вот. Смотри же! Смотри!
А теперь крест стрелой уходит в небо. Феликс, не отрывая взгляда, надел рубашку, куртку и побрел, натыкаясь на ограды и кусты, но не отводя взгляда от креста, а крест поворачивался в синеве, и, когда расправил золоченые крылья, Феликс оказался в буксусной аллейке. Он пошел по ней и диву давался, что стала она так мала, но знал — аллея именно та. Вокруг черные буксусы, будто подобрав крылья, нахохлились на ночлег в своих железных клетях.
Рядом шел Павел, и еще шуршали ноги, и Феликс знал, чьи это шаги, и они встали у заросшего повиликой холмика с черной зарослью одичавших роз.
Феликс опустился на колени, разгреб повилику, а когда открылся серый камень, любовно отер беретом влажную грязь с его полированной поверхности, словно монашеский колпак, натянул на уши грязный берет и прочел: «Екатерина Викторовна Снежко-Белорецкая, р. 1898 г., у. 1930 г.», а ниже коряво и неумело выбито: «Спи, моя любимая, ты одна была у меня».
Все иное ушло. Был один лишь он, долго или мало пребывающий на коленях, и был тихий, но странный шорох. Главное, перед лицом был емкий, хранящий в себе истину и притягивающий к себе Феликса мамин камень. «Я нашел тебя, мама, нашел». И еще какие-то невнятные, но ласковые слова шептал Феликс, лежа горячим лицом на камне и страстно желая раствориться в его холодной массе и исчезнуть. «Не смей, — прошептали в ухо, — камень чужой, твой камень тебя ждет».
Он не видел ни солнца, ни кустов, черно растушеванных по краю неба, — вокруг был лишь оранжевый свет и иное течение времени, и Феликс пребывал в этом свете словно в ярком оранжевом коконе. Наконец стрекот и легкий шорох привлекли его внимание, он поднял голову. Рядом с медно освещенной туей склонил голову узкорукий ангел с тихой улыбкой на чуть разомкнутых губах. Ангел распускал изогнутые, с ослепительно белым подбоем, дрожащие крылья.
Феликса как бы подтолкнули. Он встал с колен и под легкий стрекот крыльев осторожно понес на плечах, полный тихого счастья, свой оранжевый кокон. Он нес его сперва по каменной дорожке, и буксусы и кресты окрашивались в оранж и лишь позади принимали свой вечерний цвет. Это видел Феликс своим восторженным взором и шептал:
— Я искал тебя, мама, всю жизнь, а сегодня нашел. Сегодня я приду к тебе, — его захлестывал восторг.
По дороге домой он лишь дважды возвратился в реальное и попытался избавиться от мяса. В первый раз он уловил толчок в колено и удивленно разглядывал сумку и серый пакет. Он тупо вспоминал слесаря и белого бычка и пришел в реальное. Близко были облезлые кладбищенские ворота и старухи с медяками на коленях. А далеко за стадионом в дымной мути лежал город. Он опустил мясо на колени кривой старухе.
— Губы твои в крови, — зашипела, запрыгала на негнущихся ногах старуха. — Мясо в пост жрешь, сыроед антихристов! — и швырнула пакет.
Феликс сунул его под мышку. Отплыли ворота, отплыли беззвучно шевелящие губами старухи, ушло реальное. Вторично пришла реальность недалеко от дома. Толчок под локоть насторожил. Какой-то ларек. Заплеванный тротуар с ящикотарой у бордюра.
Афишная тумба с тремя улыбчивыми Кио и булыжники теснились, подпирали один другого. Он поискал взглядом урну. Урны не было. У тумбы он будто нечаянно опустил пакет, но не сделал и трех шагов, как милицейский свисток остановил, возникла красная фуражка и серьезное лицо строго сказало:
— Мусор, гражданин, надо выбрасывать дома в мусоропровод.
И еще какие-то размазанные лица кивали и соглашались. Он заплатил рубль штрафа и осторожно понес пакет.
Уже дома он решил выкинуть его в мусоропровод. Но в почтовом ящике Феликса голубел конверт. Феликс почему-то уверовал, что письмо от Веры, и забыл обо всем. Не отводя взгляда от голубевшего в отверстиях конверта, он судорожно охлопал карманы, отыскал ключ и не мог попасть в скважину. Наконец голубой конверт был в руках, и волнение было так глубоко, что он прижал его к груди и пребывал с закрытыми глазами в высшей слезной радости, ясно улавливая запах Вериных духов. Сдвоенные удары сердца сотрясали его, воздуха не хватало, выступил пот, и Феликс схватился за холодное железо замка. Господи, молил он, сделай так, чтобы я не упал. Наконец он нашел в себе силы поднести письмо к глазам. Адрес на конверте был рукописный, но в углу синел казенный штамп с тремя заглавными — УВД.
Хорошо, что я весь день голоден, хорошо, что утром не нашлось и сухаря в шкафу, думал Феликс и, испытывая жуткую голодную ясность и пустоту вокруг, аккуратно положил конверт в задний карман джинсов, поднял с пола сумку и пакет и под разливистые телефонные трели с той стороны двери отпер замок и вошел в комнату. Он машинально поднял трубку, и в ухо истерично завопил Диамарчик:
— Сволочь! Фабрика союзного значения сгорела дотла. Уголовник! Кто спустил воду из пожарного бассейна? Кто позвонил в водоканал и сообщил, что лопнула магистральная труба и что вода заливает город, и водоканал отключил весь район. Кто? И пока…
Феликс безучастно бросил трубку, шмякнул пакет на кухонный стол, рядом с бутылью маринада, посозерцал красные, такие красивые помидорчики и зеленые огурчики, но раскупоривать не стал — подумал: хороши будут на поминках. Затем, стараясь заглушить голод, закурил, часто и глубоко затягиваясь и глотая горькую слюну. Со шкафа грустно глядел нарком. «Вот, — сказал он министру, — голод изгнан, хоть подташнивает и голова кружится, — этому ты научил меня там». Нет, больше не желаю, я не сяду, нет там больше Фатеича, бормотал Феликс, недвижимый в потертом кресле у окна. Я должен дописать главу. Это важно. Я должен вернуть деньги, я завещаю все свое имущество. Я даю себе три часа.
И опять его разум как бы раздвоился — все логичное, разумное и подтвержденное фактом говорило: «Вера ушла от тебя, Ада Юрьевна тоже, ты сядешь, и нет там больше Фатеича, да и никого больше нет. Жить незачем». «Знаю, что незачем!» А сокровенное, неподтвержденное и абсурдное грустно нашептывало иное: «А при чем факты? Вспомни, ты поверил Нудельману, и он ушел, верь и мне, главное поверь, и все будет иначе». — «А почему я должен поверить? Объясни, и я поверю». Но опять пришла мысль о смерти и, уже больше не оставляя его, наполнила опьяняющим восторгом, и распахнутый перед ним мир за окном он воспринимал наивно и удивительно красочно. Чуть уловимы, плыли запахи: тонкие, грустные, но обязательно тленные. Жухлая вершина акации перед балконом опять напомнила о маме, и никогда он не увидит белую гроздь.
Вниз по улице прошел трамвай, и звон стекол был удивительно музыкален, а железный ход был гулок и могуч и напоминал об отце. За станционными тополями давно опустилось солнце, а над сумеречным городом высоко-высоко, все еще освещенный, сиял самолетик, белобритвенно вспарывая голубое небо.
Ну, конечно, бритва, и именно Фатеича, именно его отточенный «Золинген», в шкафу лежит. Вспомнив о Фатеиче, он подумал и о Ванятке и перенесся мыслью на дикий берег к старикам. Да. Дом на берегу был его Меккой, он предал этот дом, он оставил стариков в самое тяжелое для них время и сбежал с женщиной. Теперь уже все равно, бормотал он, но надо дописать главу. Надо.