Выбрать главу

— Слава тебе, Господи, — перекрестилась бабушка.

— Бабушка, а что такое саповые ямы? — спрашивал я.

— Там, за городом, за свалкой, выкопаны ямы. Там закапывают погибших от сапа лошадей. В церкви лежал основатель храма. Проклятые, они не ведают, что творят. Да как же будет велика кара Господня!

* * *

Храм осиротел, мы гроздьями катались на воротах.

Однажды, когда площадь опустела под солнцепеком и лишь дневальный маялся в тени акаций, меня посетила дерзкая идея. Я поднялся по ступеням, потянул тяжелую дверь, и она без скрипа поддалась. С бьющимся сердцем вступил я в сумеречную тишину храма. Я был один. Сквозь верхние оконца на поверженные иконы, книги, утварь падал слабый свет. Преодолевая страх, на цыпочках прошел я к саркофагу, куски мрамора с сахарно-землистым надломом валялись среди утвари, а в уцелевшей половине, как в ванне, лежал цинковый гроб. Страх перерос в ужас, я попятился, но с маленькой иконки на полу глядело на меня лицо спокойное и неосуждающее. Икона совсем как у бабушки, и страх ушел — она ничейная. Пол завален книгами: красными, синими, окованными серебром, красивенькие, они тоже ничьи, и я подарю их бабушке. Я поднял икону и несколько самых красивых книг в кожаном переплете, с тисненым крестом. Книги и икону я спрятал под рубашкой, но часовой, когда я входил, даже не взглянул, томясь в толстенном рубище. Ключ лежал под ковриком, я открыл квартиру. Сложил книги в шкаф в столовой. Бабушка обрадуется, подумал я, и мне захотелось подарить ей еще больше, еще лучших книг. Я опорожнил ученический портфель и уже без опаски пронес книги. В третий раз я ворошил, сортировал, складывал книги, пока не отыскал большую, тяжелую, кожаную, с выпуклым крестом и картинками. Я долго любовался ею книга мне понравилась, и я положил ее в портфель. На улице, под окнами канцелярии, стоял фордик Ингалычева, дневальный не томился в тени, а был внимателен и распрямлен, темный коридор был освещен, а дверь нашей квартиры распахнута. Меня встретили трое: Ингалычев, политрук и парторг. Отец стоял на фоне венецианского окна, отвернувшись. Парторг забрал портфель и извлек книгу.

— Прошу обратить внимание, — мрачно зазвучал его голос, — на шее красный галстук, а в ученическом портфеле Библия.

Отец не обернулся.

— Мальчик, ничего не бойся, — вкрадчиво заговорил политрук. — Ты пионер, а пионер должен говорить только правду. Кто тебя научил сносить эту гадость в дом?

Я перепугался. Готов был расплакаться. Мне легче всего было бы сказать «бабушка», но какая-то сила удержала, и я промямлил:

— Никто. Я сам.

— А зачем тебе эти грязные книги? — допытывался политрук.

— Играть, — ответил я, — делать голубей, бумага хорошая.

— А икона зачем?

— И икона для игры.

— Вы спрашивайте с меня, за действия сына отвечать буду я, — не вытерпел отец.

— Спросим, — прошипел политрук, — еще как спросим. — И лицо пошло пятнами. — Можете не сомневаться, ответите, пожарная — орган НКВД, а тут? А вы? — Он сбрасывал книги на пол. — Мы спасем мальчика, мы не позволим вам калечить чистую душу ребенка, ваша мамаша нас не трогает, вы тоже как гражданин в коммунистическом обществе, по-видимому, лишний, хоть вами и следует поинтересоваться. — И добавил с намеком: — Кое-кому там, — указал пальцем вверх, — и ответить придется, а вот мальчик — у него будущее, ему жить при коммунизме… — И мне: — Немедленно снесешь эту мерзость ко мне в партуголок. — И всем: — Это вещдок для открытого партсобрания.

— Мы видели — и достаточно, — вмешался молчавший Ингалычев.

— Не согласен! — выкрикнул политрук. — Разложим на столах книги с крестами, икону, пригласим товарищей из НКВД, из райкома, народ посмотрит — это впечатлит. Проведем настоящую идеологическую работу.

— Кто начальник здесь, ты или я?! — вспылил Ингалычев.

— Партия доверила мне народ…

— Ты вот эти шпалы видишь? Кто ты и кто я? Криволапов сбежал, а куда ты смотрел?

— Партия доверила мне и народ, и команду, и мне в команде НКВД не нужна икона ни одной минуты. Тебе она нужна — неси домой!

Политрука скривило, но он сдался и приказал мне, собирающему книги:

— Снеси обратно, растопчи и плюнь. Своими слюнями плюнь.

Они ушли. Я носил, возвращался, а отец все так же неподвижно стоял у окна. Страха не было. Теперь страх поселился в нашем доме. Я положил последнюю стопку и среди разгромленной утвари и вещей, превращенных в хлам, обреченно опустил руки. На груди моей был красный галстук в сверкающем зажиме, пять поленьев на нем символизировали пять стран света, и три языка красного пламени — пионеры, комсомольцы, коммунисты — охватывали эти самые страны огнем революции. Это я знал, но почему отец неподвижен, почему сгорбился, будто на плечи ему я вскатил большую беду? Чем виновен я? Чем? И кто смотрит мне в затылок? Кто? Что? Я осторожно оглянулся. Дверь на улицу приоткрыта, где-то далеко солнечная площадь — и никого. Там, за решетчатым окном, заходящее солнце высветило крону акации, косой луч пронзил храм, засветилась посуда на полу — и никого. И тогда я почувствовал сговор предметов неодушевленных и исходящее от них добро. Когда я поднял взор, со свода на разруху, на бесовский шабаш в сумеречном храме, на меня, в сандаликах и тюбетейке, глядело доброе лицо.

* * *

Вечером меня уложили спать, а мама, отец и бабушка закрылись в кухне. Уже много дней я боялся темноты и не мог заснуть без мамы. Стоило смежить веки, как из темноты наплывала противогазная рожа и резиновая рука отрывала бороду, а за черным кустом филодендрона, что рос в нашей комнате, виделись гробы, и напрасно я убеждал себя, что гробы там, один на другом, в темноте дровяного сарая, — заснуть я не мог.

Бритвенным надрезом светилась щель из кухни. Я слышал бубнящие голоса, плакала бабушка. Я жалел бабушку, маялся в кровати, я понимал, что сотворил нечто непоправимое, но что? Ни мама, ни отец и словом не упрекнули, а бабушка прижимала мою голову к переднику, гладила и плакала.

В комнату вошли родители, мама постояла надо мной.

— Спит? — прошептал отец.

— Спит.

Они обнялись на фоне венецианского окна. Я был в комнате не один, и веки смежились, но я сопротивлялся, открывал глаза, и на фоне окна, за черными разлапистыми листьями филодендрона, все так же стояла мама, прижавшись головой к груди отца. Где-то в полночь в коридоре скрипнула дверь, на кухне зашептала бабушка, повеяло табаком и рядом с родителями вспыхнула папироска. Снова постояла надо мной мама, положила на ухо подушку. Взрослые зашептались, и я весь обратился в слух и понял: пришел Ингалычев. Сперва я ничего не мог услышать, но говор становился все громче, все сильней.

— Но как же с Криволаповым? — спросила мама. — Его на работу принял Петя.

— Ты ничего не бойся. — Ингалычев волновался и отвечал с акцентом. — Никто Криволапа не словил. Кто виноват, что здесь в НКВД, в пожарной был ротмистр, контра? Кто? Начальник НКВД плохой? Не бойся, шума не будет. Когда Криволап будет в тюрьме, тогда начальник будет хороший. Тогда нужен шум. Тогда нужны сообщники. Забудь Криволапа. Теперь слушай и делай, как говорю. Мальчик не виноват, твоя мама виновата, она водила мальчика в церковь. У Ольги Петровны есть комната в Больничном переулке. Пусть она идет туда, пусть все знают, что она наказана. Теперь о главном: политрук через три дня устраивает открытое партсобрание, а ты должен заболеть.

— Да я здоров, мшу без палки хоть завтра на пожар.

— Нет, — вспылил Ингалычев. И заговорил с еще большим акцентом, путая русские и татарские слова: — Ти хочешь сесть? Ти хочешь. Чтоб забрали квартиру и семья на улицу? Ти хочешь, чтоб партсобрание спросило, кто твоя мама! Ти завтра станешь на костыли, у тебя очень заболела нога — я это знаю. Тебя посмотрит врач — он скажет, большая травма на пожаре. Ты не можешь исполнять обязанность — я увольняю тебя по статье — травма на производстве. При исполнении служебных обязанностей, и квартира твоя. Ти будешь не наш, партсобрания не будет.

Опять вспыхнула спичка, они помолчали и снова тихо заговорили, уже без акцента. Ингалычев исчез так же неожиданно и бесшумно, как и вошел. Я засыпал, а надо мной в темноте притихли, обнявшись, родители.

* * *

Беда лишь подышала холодом, шевельнула волосы на головах родителей и оставила наш дом. Бабушка переселилась в свою комнату в Больничном переулке. Отец в сетчатой майке и белых цивильных брюках ходил с чиновничьим портфелем — теперь он работал в «Сельхозснабе». Ночью при тревоге отец по привычке вскакивал, одевался и подолгу стоял у окна.