Выбрать главу

И вдруг меня осенило — его не бьют, потому что он не виноват.

Шок проходил, и звук наплывал сначала скрипом снега под ногами, потом омерзительно тонким срывающимся голосом Фатеича: «Христосика сумасшедшего к церкви и капитана, эсэсовца, гадюку, тоже!».

Два солдата, выбрасывая валенками снежные лепешки, побежали к голове колонны, а до меня смутно доходил смысл, и когда дошел, я зубами стянул крагу, впившись взглядом в багровый затылок Фатеича, мои пальцы крались к кобуре. Он обернулся, и мгновение мы с ненавистью смотрели друг другу в зрачки — я с крагой в зубах, он с дрожащим наганом в волосатых руках, и наконец он вкрадчиво сказал:

— Ты это, Фелько, брось, не шуткуй, а то как бы не того… — затем, переложив наган в левую руку и все так же пряча его за спину, он стал по стойке смирно, приложил к козырьку руку и визгливо скомандовал: — Старший лейтенант, смир-рна!!! Приказываю вам: к самолету — марш!

Генерал, осенило меня, только генерал поможет, к нему!

Я понесся наверх по лестнице, и сквозь звон ступеней долетали визжащие обрывки команды:

— Старший лейтенант, приказываю… за невыполнение!..

Я распахнул дверь и обернулся, и увидел всех сразу там, внизу. Фатеич по стойке смирно с ладонью у козырька. Красные фигуры власовцев на заснеженных ступенях у заколоченной накрест церковной двери и несколько солдат с обращенными в мою сторону лицами. Невдалеке конвоиры подгоняли прикладами капитана. «Быстрее, — дернулось во мне. — Как можно быстрее!».

В коридоре темно, вонюче и горячо. Замелькали двери с меловыми номерами. Я без стука ворвался к генералу и облегченно вздохнул. Генерал был у себя и парил в тазу больную ногу. Брови генерала удивленно поползли.

— Там!.. — задыхаясь, выкрикнул я. — Там Фатеич хочет убить людей. — При слове «Фатеич» генерал нахмурился, пожевал бесцветными губами, шевельнул полоской черных усиков. — Там власовец один, вместе в школе учились. Он искупит свою вину кровью. Он искупит!..

Я посмотрел на его ноги — белые, в тепле, и вспомнил о других ногах, синих, на снегу. И почти выкрикнул:

— Быстрее же!

Брови опять удивленно поползли. Тусклые глаза недоуменно воззрились на меня, но рука, вытиравшая полотенцем ногу, задвигалась быстрее, и он буркнул:

— Пусть подождут.

Я побежал по коридору, и он казался мне черной бесконечной кишкой. На улице металлические ступени под моими ногами зазвенели клавесином. Для скорости я прыгнул через перила в сугроб. И тогда у церкви прозвучал полный напора визжащий голое:

— А ну, гады, перед лицом Советского народа — смир-рна!

Наступившую зловещую тишину взломал мой истошный крик:

— Отставить!!! — И одновременно хлестнули выстрелы. — Отставить! Приказ генерала! — кричал я.

Все повернулись ко мне, но я не видел лиц. Что-то красное и зеленое корчилось на снегу, а у стены, рядом с заколоченной дверью храма, раскачиваясь, стоял Ванюшка. С такой же улыбкой на тонких губах, с таким же умиленным безумным взглядом сквозь все.

— Ванюша! — снова закричал я, и все в немом удивлении посмотрели на него. Он все больше раскачивался, затем посмотрел в ладонь, она была в крови, и осел.

А на стене, оранжевой в лучах заходящего солнца, алела кровавая гвоздика. Так вот почему в музее я видел красные гвоздики на маузере отца, без всякой связи подумал я. И глядел в лица людей, но не встретил ни одного взгляда, все, суровые, смотрели куда-то вскользь и вбок. Они были серьезны, ибо нет в жизни ничего более настоящего и мужского, чем убийство человека.

На цвинтарь взвели капитана. Он, смертельно бледный, отставил ногу в сапоге, и я подумал, что у настоящего мужчины нет ничего более серьезного, чем умереть с достоинством, которое оценят. Но немец ошибся, русских никогда не интересовала форма и красота. Русских интересовал факт и смысл.

В наступившей тишине Фатеич, закусив губу, вгонял в барабан патроны. Затем надо мной распахнулась дверь, и в клубах пара, в полушубке внакидку, появился генерал. Он обвел взглядом площадь, убитых на цвинтаре, капитана и тихо сказал:

— Что происходит?

— Да я… тут… — Фатеич рукой с наганом стер пот и виновато улыбнулся, — товарищ генерал, власовцев расшлепал… — Слово «рас-с-сшлепал» Фатеич произнес отчетливо, с каким-то смаком, с тремя «с» и добавил, козырнув: — Чтоб не мучились.

Генерал пожевал бесцветными губами, посмотрел на немцев. Немцы, будто зеленые разновысокие грибы, окаменели на краю площади. Посмотрел на капитана и коротко приказал:

— Отставить, выдать трофейную шинель! — Потом, надувая щеки, хмуро посопел, прочищая мундштук, серьезно поглядел на меня и исчез в двери. Так вот как, вот, судорожно вращалось в мозгу, один сказал «отставить», всего лишь одно слово «отставить», и человек будет жить.

Усатый конвоир заслюнил окурок и спрятал в ушанку, вынул из вещмешка краюху и сунул в замерзающую руку капитана. Кто-то из комендантского взвода накинул на него шинель, кто-то сунул банку консервов и пачку махры. Капитан с подношениями, прижатыми к груди, стоял, близкий к сумасшествию. Его хлопали по плечу славянские руки. То и дело слышалось: «Зер гут, фриц! Сто лет жить будешь». Все взоры были обращены на немца. Он стоял по колено в снегу. На ветлы опускалось воронье, а на тех, побитых, никто не смотрел, потому что великое произошло, и они не люди, а вещи. И каждый одобрял распоряжение генерала, ибо врага простить можно, а предателей — нет. Их крючьями взволокут на телегу солдаты похоронной команды. В целях гигиены нужно взорвать яму, но этого делать не будут, а просто сбросят в овраг за городом и притрясут снежком, и их растащат волки, которых так много развелось в войну.

Люди, серьезно глядя себе в ноги, расходились. У цвинтаря стояли уж бричка и кривой солдат. И я снова услышал голос Фатеича:

— Эту падлу не тронь рукой, — наставлял он, — а ногами, ногами, чтоб спихнули в овраг. Да пуговицы со звездами у того, что в нашей гимнастерке, срезать, нельзя, чтоб звезды на предателе, — не унимался он, но в голосе его не было прежнего безумного напора.

Мне пришла навязчивая идея — во что бы то ни стало похоронить Ванюшку. Я не дам его глодать одичалым собакам, ютившимся у пепелищ. Но почему так болит голова, почему так жарко? Главное, ни о чем не думать, а то сойду с ума. Думать буду потом. И если я мог что-то, но не сделал, то твердо решил — застрелюсь.

Рядом храм гордо нес кресты. Я смотрел долго, иронично и с издевкой спросил:

— Где же ты, Бог? Почему ты спас меня, безбожника, а Ванюшку?..

Вдруг на плечо легла рука, и угодливое лицо Фатеича виновато улыбается, заглядывает мне в глаза.

Большего омерзения в своей жизни я не испытывал, я ненавидел его так, что упивался ненавистью и не снял руки с плеча, а он, поглаживая мою шею, шептал со слезинкой в голосе:

— Ну, до чего ж ты жалостлив, Фелько, чертушко ты мое… Ну, мучились бы они, ну? Солдаты б касками в смерть забили. А за правду ведь, за правду бы забили…

Он поднял со снега мою перчатку, отряхнул и сунул в карман. И жестче прибавил:

— А казнить, думаешь, легко? А? А надо ведь, надо.

Что-то нужное я хотел спросить, что-то нужно было делать. Ну почему так горит голова? Почему мысль ворочается раскаленным жерновом? Ах да! Я хочу похоронить Ванятку, и, глядя в снег, я сказал это чужим, сиплым голосом.

— Это можно, — обрадовался Фатеич, — они уж понесли наказание, это мы в миг. Только пуговицы с того, в нашей гимнастерке, срезать нужно, со звездочкой они.

И заторопился крупным проседающим шагом к каретнику.