Вскоре в кустах сирени раздались голоса и Лелькин смех, и я слушал и не мог наслушаться — так он был музыкален. Я сорвал с головы тюбетейку и зашвырнул ее в кусты. Переполненный великой радостью, я лег на теплую могилу и был недвижим. Перед лицом в траве ползали в красных панцирях жучки-солдатики, и я желал, чтобы так было вечно. Не знаю, долго ли я пролежал, когда раздался выстрел. Я поднял голову и на солнцепеке у кладбищенской стены увидел Лельку. Она целилась из пистолета, летчик наводил из-за ее спины руку. Выстрелы следовали часто, а когда щелкнул последний, раздался звон сбитой с креста банки, хлопанье в ладоши и счастливый Лелькин смех. Летчик обнял Лельку, мою Лельку, и она не отстранилась. Потом он предложил Лельке папироску, и она закурила, держа на отлете руку.
«Так вот ты какая? Вот!» — я ругал ее и казнился сам, и решил — ты падшая, но я не отвернусь, я объясню тебе, объясню, что так нельзя, но в то же время я страстно желал, чтобы она обнималась со мной, и это не было бы падением, и даже более того — я пожелал ее и уверовал, что она будет именно со мной.
Грудь мне распирало рыдание, готовое вот-вот вырваться, но они то скрываясь вовсе, то по пояс над кустами шли обратно, и я сдержал себя. Заикаясь от запаха цветущей акации, я шептал единственное: «Лелька! Моя Лелька!» — и прячась лег лицом в сухую землю. Голос лейтенанта приближался и наставлял, что, нажимая спуск, производя выстрел, нельзя закрывать глаза.
Шаги прошуршали и остановились над моей головой. Наступила катастрофа.
— Эй, пацан! — раздался тот же голос. — Ты что, сексот? Что крадешься и высматриваешь?
Они все трое стояли над оградой.
— Он просто хвостик, — сказала Лелька с долгой, обворожительной и порочной улыбкой, пустила дым и прибавила: — Где твоя тюбетейка с кисточкой — папа не отшлепает?
Они рассмеялись и пошли, а я бормотал:
— Я ищу могилу мамы, слышите? Мамин камень.
Но они не слышали, и я разрыдался. В тот день я дурел от запаха цветущей акации и до сумерек бродил по кладбищу, пытаясь отыскать могилу мамы и желая умереть, а в глазах стояла Лелька, ее долгий взгляд, ее порочный смешок. В тот день я и не подозревал, что пришла со своими бессонными ночами жгучая, ревнивая и прекрасная, моя единственная любовь.
Я просыпался по утрам с именем Лельки на устах и уж не мог забыть ее ни на мгновение.
Я отказался носить сандалии, и отец, серьезно поглядев на меня, уступил. Так, в возрасте шестнадцати лет я надел свои первые туфли. Я подал заявление о приеме в комсомол, и в тот же день в школьной уборной неумело свернул первую цигарку. Затем я вытряс из копилки деньги, и братик Диамарчик свел на слободу к цыгану, и цыган за пятерку на моем плече вытатуировал пикирующий самолетик и надпись: «Небо, храни пилота».
На уроках мой слух лишь страстно ждал звонка к большой перемене, чтобы выскочить из класса, чтобы понестись по улицам в Лелькину школу, чтобы в новых брюках потоптаться у 9 «Б» и всем видом показать ей, как она, моя Лелька, мне безразлична.
Но в глубинах коридора возникало сияние, словно возгорался факел из ее почти белых волос. Высокая, гордая, она была всегда одна и, казалось, плыла над мельтешившими школярами. Стоило мне увидеть ее издали, как мои руки опускались, я терял слух и, потупясь, ждал. Она же, завидя меня, одергивала свою короткую юбчонку и проходила, тоже опустив глаза, чуть скаля ироничный рот, а я еще долго улавливал запах мятных трав, цветущих лип и авиабензина.
Я опаздывал на уроки, но учительница улыбчиво разрешала присутствовать. Девочки понимающе переглядывались, и их шепот доносил неизведанное «любовь».
Страсти в школьной уборной накалялись, и ломкие голоса сотрясали дым. Красивее Лельки в нашем городе девочки нет, резюмировали они. Да, но она с летчиками на Пушкинской под ручку шаландается, она на танцах фокстрот-линду отбивает, красивая паскудница, куда нашему «верблюду», вторили другие. Феликс малый что надо, защищали третьи, знает приемы, «ворошиловский стрелок», будет летчиком. Лелька бегала за ним, побежит и сейчас. Не будьте желторотыми птенчиками, вмешивались циники, Лельку давно «уже»… Она давно дамочка. Циники понимающе подхохатывали: «Она под юбкой-то и трусы не носит. Она с блатными на кладбище ходит, и ее на могилах эти самые блатные в караван, а потом на голом животе в карты играют».
Я не знал тогда, что личность одним присутствием на белом свете дает повод к сплетням. Потому завел в кармане нож, сжимал кулаки и за Лельку, свою любовь, шел один хоть против сотни. Циники ухмылялись и отступали, а советчики нашептывали: Феликс, пацан, нужно сходить в горсад, нужно с кустов сирени наловить изумрудных, таких красивеньких шпанских мушек, нужно засушить их, истолочь, запечатать в конфетку и угостить Лельку. Если съест — она твоя, сама об этом самом попросит. Я накуривался до тошноты в уборной, и в голове моей вместе с никотином перемешались любовь, грусть и страстная жажда смерти. Я казнился и люто презирал себя за отношение к Лельке три года назад.
Но, как бы я ни страдал, все складывалось против меня, да и в мыслях не имел, что может быть иначе и я буду счастлив. Я поклялся себе быть сильным и волевым, но если ехал за хлебом в магазин, то руль велосипеда сам поворачивал в новый город к бульвару Крымгирей. Там жила Лелька.
Я решил записаться в хоркружок, в котором занималась Лелька, и, преодолевая стыд, взял папку со своими рисунками, чтобы показать причастность к искусству. Учительница пения Эмилия Карловна похвалила рисунки, похвалила мой немецкий и, простучав камертоном по роялю, попросила повторить и обратилась вслух. Я повторил. Она на своем личике испекла гримасу, но все же предложила пропеть, и когда я реванул лишенным слуха голосом «броня крепка и танки наши быстры», немка заткнула уши и взмолилась: «Майн гот, больше не надо, тебе медведь на ухо наступил». «Верблюд», — поправили из-за спины. Я оглянулся и увидел бесстрастные, чуть с поволокой Лелькины глаза. Я унижался перед ее соседом по кличке «рыжий дылда», давал ему велосипед, тайком опустошал свою копилку и угощал его мороженым, а он вещал: «Лелька любит смелых, Лелька втюрилась в сыщика Кочуру. Лелька давно дамочка». Я давал ему пинок и отнимал велосипед, но наутро опять заискивал. Он мстил: «Лелька просила передать, чтобы ты не волочился хвостом. Лелька сказала, что будет с любым, но не с тобой».
Я презирал себя, но, только раздавался звонок, первым выбегал из школы и несся к парадной двери телеграфа, опускался на корточки — сквозь дверное синее стекло, сквозь мельканье ног, тоже синих, видел, как из Лелькиной школы по площади растекались приготовишки, волоча ставшие «такими тяжелыми и ненужными» портфели. Потом шел народ посерьезней, и наконец, гончей среди дворняг, появлялась Лелька и пересекала площадь. Я давал себе слово не волочиться следом, но ее ноги промелькивали в стеклах, сердце начинало биться в горле, и я уже не принадлежал себе. Прячась в подворотнях, крался следом по булыжной мостовой Архивного спуска, по мосту через Салгир, крался под липами бульвара Крымгирей в «новый город». Лелька сворачивала в тихую улочку. Скрипела калитка, и Лелька исчезала в кустах сирени. А на меня, подглядывающего из-за угла, смотрели балконные львы. Там, на втором этаже бывшего Воронцовского особняка, жила Лелька.
То, что Лелька дамочка, я понимал умом, но в душе отвергал и сотый раз спрашивал себя: как из Лельки, из тихой, робкой, виноватой девочки, совсем недавно поджидавшей меня в парадном, могла вырасти дерзкая, с порочной челкой и знающим себе цену взглядом красавица?
Я мучился, не находил ответа, и тогда же в тоске и бессоннице в моей голове впервые родилась мысль о смерти, и я упивался ею. Я видел себя в гробу в цветах, а рядом, конечно, плачущую Лельку, всю в белом, а вокруг небеса и сияющие самолеты, будто стрекозы. Нет, протестовал я, Лелька девушка. Но воображение рисовало и другую картину, рисовало ее в обнимку с другим. Но с кем? Я вглядывался в лица и не находил ответа, и все же отправился в горсад и, к своему величайшему потрясению, на сирени действительно увидел массу таинственных изумрудных мушек.