Выбрать главу

— Так вот, подбегает дамочка. Руки белые, в кольцах, на лице вуаль. Эк, думаю, разоделась! И не боится, что махновцы эти самые кольца с белыми ручками поостригут. «Слышите, — кричит, — слышите?» Я прислушался — и ничего, только что выстрелы в карантине хрустят. А она кричит: «Безвинны они, безвинны отец и жених, их расстреляют!» — «Успокойтесь, говорю, гражданочка. Там разберутся». А сам думаю: «Разберутся, как же! Черта с два». Но успокоиться нужно мне. Красавица-то она была писаная! Срывает кольца свои, сует мне: спасите их, спасите. — Он почти задохнулся, голос его задрожал, но продолжил: — А черт и поймал! Приходите, говорю, дамочка, вечером в карты поиграть… Она подняла вуаль… Ну и красавица же была!.. И конец мне, и так сразу! Она молчит, голову взметнула, подбородок выдвинула, меня, как гниду последнюю, рассматривает. Я подумал, плюнет. И слава богу! Разное можно от благородных ожидать. А нет, лицо белее мела стало, но холодно так говорит: «Хорошо, приду и буду вся в вашем распоряжении. Вы только их спасите!» Она фамилию их назвала… Самое мое большое счастье было, когда в карантин я бежал. И напрасно успокаивал себя, что сбегу от нее, не от таковских чертей уходил. Но все во мне радовалось, пело: освобожу, помогу, лишь бы живы были! Веришь, Фелько, Бога молил, как когда-то в детстве… В карантине офицерья невпроворот, и все враги. Дышать просто стало невозможно. Я окликнул по фамилии, вышли двое, полковник и капитан. Представляешь, сволочи, погоны даже не сорвали, остальные — кто гражданское напялил, кто заискивает, увещевает, что-де ошибочно, а эти взгляды в землю, подбородки трясутся, бледные, а ноздри раздувают, ну, просто приглашают, впрямь, что свинокрады стоят, но более всего меня взбесили сапоги полковника — капитан-то босым был — начищены, горят, что зеркала… Как? Где он мог? Когда три дня как им ни воды, ни хлеба… Сволочь, сапоги чистить будешь?! А во мне как закричит: «Побить их, побить! Покажу, как ноздри раздувать! Как голенищами сверкать!» Забыл я и мадаму, и ручки белые, — Фатеич сверкнул во тьме глазом, переживая опьяняющую страсть убийства.

— Ну и что?!

— Побил я их.

— Это понятно. А что с дамой?

— А ничего, — грубо буркнул он.

Но мне подумалось, что история знакома. И может, потому, что люто возненавидел его в тот миг, я твердо сказал:

— Говори!

— Жил я с ней, — нехотя промямлил он.

— А потом?

— А потом меня ранили, и появился у нее другой, мой помощник. Он и рассказал ей, что жених и отец вовсе не в тюрьме в Севастополе, а там, в колодцах… Так и кончилась моя…

— И все?

— Нет, до помощника я в тридцать восьмом добрался…

— Это ты и хотел рассказать?

— А тебе что, мало? — неожиданно взъярился он. — Благодетель нашелся! Жаль, что током не кокнуло… Опрокинулся бы вверх брюхом, как белая сволочь, и все!

Мы лежали в темноте, содрогаясь от ударов сердца, и каждый думал о своем. Он поворочался и уснул. Я покурил во тьме и храпе, хотел уснуть, но его храп вплетался в мой вздох, душил. Я чиркнул спичку — часы стояли. А на подушке таракан шевелил усами. Зажег вторую — таракана не было. Мистика? Знамение? Так нет же! Я воспитан реалистом. С верою, что человек — Бог и все может. И действительно смог! Построил города на болотах, перелетел полюс. И где там попы с их карой, с концом света? Но вспомнил Всевышнего, как молил его, как ползал ночью, и усомнился. И что за роковая сила все уводит не туда — то током ударило, то таракан, то часы стали?.. Этот скот Фатеич изводит! Все про смерть! Говорят, нужно сплюнуть и перекреститься. И сплюнул, и перекрестился. Натянул до подбородка одеяло и лежал в полусне.

Тишина. Ночь. И все смердит, и кожи из мешка, и студенистые помои из-под пола в щели, и керосинка, та, что на клеенчатом столе. Все благоухает, живет, распуская бледные и цветастые, недоступные для глаза запахи. А шкаф и стол без очертаний темнеют, будто скалы в глубине, живут непонятной для человеческого ума, ночной мистической жизнью. И нежданно зашептал белым стихом: …дом с мерцанием окон, с горячей вонью и ходами в нем, со смрадными телами, что в тряпье во сне и скрежете зубов. Дом вместе с городом, с огнями, дымом повис над звездной бездной.

А почему он не храпит и кашель не скрежещет? Я оцепенел, слушаю. Звякнул стакан на столе, скользнула тень по матовому окну. Ага! Это Белоголовый! Вот он. Хрустнули суставы, присел, смрадное дыхание на щеке… Пусть, пусть… Так вот как сходят с ума!.. Он же оставил меня, не приходил в тюрьме! Руки свинцовые, ноги тоже, я спокоен, но что за почмокивание? Откуда вода? А перед лицом нож. А рука гладит рот, щеки, лоб… Да что я?! Надо потрогать, убедиться. Я протянул руку и вскрикнул: под ладонью дряблый живот! «Фатеич! Что надо?!» — взревел я и окончательно проснулся.

Он вскрикнул, метнулся к кровати, громыхнув чем-то во тьме, застонал. Я закурил, сердце подпрыгивало в груди. Он садист, а может, просто идиот, и спать небезопасно. Вот и линия, и феерическая нить… А привела зачем? Чтоб зарезал полоумный? Может, плюнуть и уйти?

Я курил, пяля взор в темноту, и в ней мерцала золоченая рама. Я напрягал зрение и видел начальника на холсте, его бритый череп и холодный удивленный взгляд под мерцающим пенсне. Что это? Наваждение? — бормотал я. Мгновение назад руки были на поясе, а теперь висят вдоль галифе. Я закрыл глаза и услышал тихий треск суставов. Я всмотрелся — начальник потирал свои короткие холеные пальцы.

Так с открытыми глазами я и встретил рассвет.

Встало солнце. Предметы приобрели тени, начальник тускло глядел сквозь пенсне, и страх ушел. Фатеич проснулся и долго журчал в ведро. Захлопал крыльями попугай, прокартавил: «Фелькоо-о прииидет!»

И никуда я не уйду — судьба! — решил я. Спустился развести примус. Старуха с платком на плечах, будто летучая мышь, витала над столами, открывала крышки, глядела в чайник и наконец решилась:

— Ты-то прописочку имеешь, аль так квартиру захватить желаешь, когда помрет? А то гляди-и-и… — участковый есть!

Экая жажда жизни, подумал я. Одной ногой в могиле, а туда же — прописочка!

Мы пили кипяток, заедая картошкой (благо хозяин приволок чуть ли не ведро). Мы побрились его огненным «Золлингером». Запоем покурили — я на табурете, он в тряпье, в газетных заклейках по порезам. Сквозь пергамент в окне пробились оранжевые лучи, тяжелые, будто балки.

— Так вот, Фелько, — сказал он.

Опять смерть?! Да он изведет меня!.. А ты думал как? Чтобы легко? Слушай, это и есть миссия. Я молчал, упиваясь неизведанным чувством мазохизма, думал: говори, говори! Я все равно вытащу тебя. Ты будешь жить, как мудрые старики, сообразно с наступившим возрастом, приобретешь новое качество, новую точку зрения и интерес. Новые тяготы и проблемы будут у тебя, ибо если человек не цепляется за прошлое, не живет им, то он находит новое, более великое, нежели ушедшее. Так и думал я, введенный в заблуждение рассудком, а решение было иное, ибо над каждым из нас стояло великое НАЧАЛО, что превышало всех, и было выше звезд, недоступное человеческому разуму.

Он, будто угадав мои мысли, сказал:

— Фелько, а может, ничего и не было? Только фантазии в памяти моей? Ведь нет свидетелей…

— Но ты-то помнишь.

— Я?! — он помолчал, с впалым животом под дырявой майкой, он казался раздавленным солнечным светом, словно балкой. — Я… Помню… Все помню, — наконец заговорил он. — А ты, Фелько, тех двоих помнишь?

— Я защищал свой народ, была война, — убежденно сказал я.

— А я землю очищал, порядок наводил, чтобы жил сильнейший.

— Ты порядок у себя в доме наведи!

— А зачем? — он даже присел с глумливой улыбкой. — Зачем? Порядок наведет такой холуй, как ты!.. Есть, Фелько, книга такая, Библия. Так в ней сказано: один царь воюет, людей набьет — и он великий. Другой царь у народа награбленное отберет и храмы строит — он тоже великий. Так и идет. Один строит, другой разрушает. Оба великие. И ничего с тех пор не изменилось. Так и мы. Ты гуманист, Фелько. А кто сказал, что это хорошо? А я приговоры исполнял. А кто сказал, что плохо? И где между нами мерило?.. Кто рассудит? То-то, подохнем оба.