Я не стал портить его праздник и подал молоток и банку с ржавыми гвоздями, и он затюкал.
— Мордвинов-то опять гвоздочки правит, ожил, — заглянула в дверь старуха и желтозубо расцвела.
Попугай лущил семя и сыпал шелуху. Тук, тук, тук — стучал Фатеич и улыбался чему-то своему. Мне стало наконец покойно и хорошо.
— Фелько! — замер с занесенным молоточком Фатеич и вкрадчиво спросил. — А кенара купим?
Растроганный похвалой старухи, его тихой радостью и тем, что все так хорошо, я пообещал.
— Ну и поет же он, ну, словно в раю, и все на разные голоса, — возликовал он.
Полоса прошла, подумал я и отправился в город за доктором. Светило солнце, цвела акация, мчались машины. Уверенный и сильный, я вышагивал бульваром под тенью каштанов. Потом в разноязычном гомоне пересек базар, вдыхая запах разносолов и конского пота. У кинотеатра я протянул в будочку часы плаксивому мастеру-осетину. Он вставил монокль, покривился над медными колесиками, да и вовсе чуть не расплакался.
— Как? Это «Вассерспорт», двадцатикамневые, — запротестовал я.
— Зачем смеешься? — обиделся он. — Не ремонтируем. Это мерзкий штамповка. К ним двух камней не хватает — одного снизу, а второго сверху, чтоб хорошо ударить.
Но и это не огорчило меня. Я выпил морса и пошел дальше. Город стелил мне мощеные улицы и тротуары и глядел сияющими окнами радостно и обнадеживающе.
Доктор жил на площади. Мне понравились дубовая парадная, медная табличка и фамилия доктора на ней: «Д-р Блюм И. К.». Я нажал кнопку, и в глубинах комнат музыкальный звонок усладил доктора. Он вышел в отутюженном бостоне, полнокровный, дебелый, с огненной гривой и тройным подбородком. Долгий нос доктора бананом наполз на розовый ротик и привел меня в восторг. Доктор оглядел меня серьезно и разговор повел деловой.
— Чем могу? — спросил он и, выслушав, внес ясность: — За визит беру сто.
— Я заплачу сто пятьдесят.
— Лишние не беру, но такси оплачиваете вы.
Это мне понравилось. Умный видит ясно и излагает четко, а дурак размазывает, «де, сколько не пожалеете», и, как закон, выяснится, что, конечно, мало «не пожалел». Вот и уладилось, в следующую минуту думал я, вышагивая с его саквояжем. Доктор шел рядом, в черном костюме, несмотря на жару и, придерживая пенсне, поклоном отвечал на приветствия. Этот вылечит. Я любовался «своим» доктором, его манерами, уверенностью и думал, что для врача не так уж и маловажно внушать доверие к себе. Он понравится Фатеичу. Эк, он накричит да еще ножкой притопнет. Любит Фатеич ученых. А этот респектабельный, холеный.
Мы вошли в комнату. Фатеич мял хлеб в котелке, поливая жиром из консервной банки, а увидев доктора, напрягся, поднял голову, чтобы рассмотреть его и вторым, из-под парализованного века, глазом. Я насторожился. Доктор побледнел, сел на табурет и промокнул платком лоб. Наконец он спросил:
— Ну как, Мордвинов, лечиться всерьез будем?
Фатеич, пожевывая фиолетовыми губами, почмокивая, поморщился.
— Поставь котелок и ответь врачу, — строго сказал я.
Помолчав, он наконец сказал:
— Фелько, эта водяная крыса небось не меньше сотни с тебя слупила, а ведь должен бесплатно.
Я опешил. Доктор более обмяк на табурете, руки не находили места, гладили колени, теперь передо мной сидел не гордый врач, а рыжий мальчик, которого побьют портфелями после уроков.
— Мордвинов!.. Вы!.. Вы!.. Не смеете, — срывающимся фальцетом выкрикнул он и потряс розовым кулачком.
— Это я-то не смею?.. Да знаешь ли, где ты у меня, нэпман проклятый? Вот! — он протянул кулак, сухой и черный, но все еще внушительный. — Думаешь, Мордвинов болен, так и лечить тебе позволит? Фелько, советского доктора приведи, а эту водяную крысу, что в голод за краюхи лечил, — во-о-н!
Доктор схватил саквояж и юркнул в дверь.
— Мерзавец! — взревел я и затряс Фатеича за плечи.
Он стонал, голова металась. «Сейчас, сейчас!» — ликовало безумие, и я был близок… но оттолкнул и выбежал на улицу и увидел доктора. Он, балансируя саквояжем и тростью, растопырокрылым грачонком бежал вниз.
Солнце так ослепительно сияло, что я постоял у ворот, прикрыв глаза, и мне вдруг все стало казаться каким-то неестественным, странным и глупым: я не понимал, где я? для чего? Что за абсурд окружает меня? Фатеич, поверженный болезнью, сквернословит и отвергает. Доктор, призванный лечить, бежит, и все мои разумные действия ведут к провалу. Будто кто-то незримый извращает смысл и поворачивает все не туда и не так. И ничего я не могу, и все было давно, не здесь, почему-то показалось мне, а может, и ничего не было.
Под моими ногами лежали горячие камни-черепа и глядели из пыли полированными макушками. И это было странно. Бесстыдно растянулась лужа, нагая, зеленая и смрадная. И это тоже было странным. Чадили в небо кривобокие домики, глядели мутными стеклами и что-то знали. А что? Я почувствовал себя беспомощным среди предметов неодушевленных и почему-то решил, что именно им доверен смысл, они держат его в тайне и молчаливо ждут, и все идет известным им чередом: и мое рождение, и смерть, и тот извилистый путь, что между ними.
Город простирает предо мной улицу, мощеную иль кривую, и я по ней иду. Деревья подпирают небосвод и шелестят над головой, и тоже что-то знают. Я же не знаю ничего, но говорю, как и каждый, обманываю и себя, и всех.
Я ударил кулаком в стену, известковая скорлупка упала на башмак. Что произошло? Осыпалась известка. А почему? Потому что ударил. А удар-то для чего? Ответа не было. И я поймал себя на том, что нахожусь под взглядом незримых глаз. Не схожу ли я с ума? Я понесся вслед за доктором.
— Нет и нет, — ответил доктор.
— Но почему?
Доктор положил руку на сердце и плаксиво глядел в конец улицы, там мелькали машины, суетился народ. Я провел его к бульвару и усадил на скамье под липой. Сел и сам. Людской говор и покой на лицах вернули его в привычную колею, и он, задыхаясь, заговорил:
— Знаете ли, в таких условиях… Он выкидывал лекарства, — доктор запнулся и, обратив на меня полный ужаса взгляд, зашептал на ухо: — Он… он… сказал — хочу отравить, врагом народа обозвал.
Я задумался, закрыл ладонью глаза и увидел всех — доктора, Фатеича и себя. Доктора зимой в драповом пальто с каракулевым воротником, в папахе, летом — в костюме черном и строгом, в руках саквояж. Доктор пришел с добром, чтобы вылечить, а встретил — кукиш. «Околеешь!» — «И околею!» — «А разум где?» — «А вот он разум!» — и снова кукиш в темноте возник. Доктор жил мирно, выстукивал, выслушивал больных и, не забывая, ждал, когда ж тот из НКВД пальчиком поманит и он, доктор, пойдет. А ночью шептал в горячее женино плечо, всхлипывая. «Перемелется, мука будет», — отвечала она.
Времена изменились, Фатеич без погон смердит на чердаке. А доктор брюшко отрастил. Казалось бы, пришел покой и рай. Так нет же, в сердце закололо, будто кто вилочкой поворачивает. Доктор, бледный, с рукой на груди, ждал теперь уж безысходного. Так устроен мир: сгинул Фатеич, страшный ерш, доктор и порадоваться не успел, как пришло неотвратимое. Вот тебе и жизнь. А где же разум, где справедливость, чтоб по-истинному. Уж лучше бы Фатеич возникал из глубины и глядел немигающим подозрительным глазом, потому что и он для чего-то нужен. Видно, разные рыбы плавают в человеческих городах, и все создают ситуации, отношения, проблемки, чтобы преодолевать их, а пройдут годы, все покажется мелким и нестрашным, полуистертой шелухой, трагикомедией, но это уж неважно, главное — время прожито всерьез, в страхе и радости.
Я увидел себя, такого же никчемного, ладонь у глаз, сутулюсь на скамье. Добрая, честная, способная к самопожертвованию, чтобы накормить собой других, рыба карась. Я хотел помочь, чтоб по-человечески, а что это значит? Не вытанцовывать ли коленца под собственную дуду, чтобы себя же услаждать?