Он неожиданно понял, что Натали действительно уезжает и жизнь его делает решительный поворот, и все пойдет иначе, и ценности станут иными. Но странно, он не ощущал потери, а наоборот, чувствовал себя просветленным, свободным и приближенным более к чему-то ясному, пока что таинственному.
Он пристально разглядывал прекрасную пассажирку и все более находил сходство с Верой. Он вспомнил Веру в этой комнате, в этом кресле — спокойную, уверенную, с рюмкой вермута в руке. Он даже услышал ее голос: «Феликс, не ломайте мой идеал, верните деньги, они не ваши». Боже, да при чем тут Вера? Уехала Натали, и за окном на веревке вытанцовывают забытые ею панталончики, а чемодана нет, и никогда, никогда он не увидит ее клетчатой сумочки. Он опустился на колени, положил голову на стул, на котором некогда висело платье, и чуть уловил леденисто-острый, но такой близкий запах ее духов.
Под внимательными взглядами расстрелянного, мамы, под черными окулярами дамы с белоснежного лайнера он пополз по комнате, отыскивая принадлежавшие Натали вещи, но тайный голос подсказывал, что делает он все не то и не так. Он нашел спичку, окурок в помаде, огненный завиток волос и пуговицу от джинсов. Как величайшую драгоценность, он сложил находки на стол, а пуговицу вертел в руках, мучительно вспоминая, был ли у нее костюм «Леви Страус»? Он заглянул в шкаф и удивился более — его джинсовый пиджак, его великолепный «Леви Страус» висел без пуговиц. Наверное, нитки перегнили, — подумал он. Стоя на коленях, он отыскивал пуговицы на дне шкафа. Он вспомнил сон — пуговицы, медные колокольчики на его груди издавали звон. Ну, конечно, я схожу с ума, и конечно, она уехала, а я медные пуговицы ищу.
Деревья гнулись и шелестели за окном, по комнате перемещались тени. Я должен увидеть ее и узнать, что произошло с пуговицами. Эта мысль сделала Феликса счастливым. Он увидит Натали. «Увидит! Увидит!» — хлопал в ладоши и подпрыгивал бесенок. Он вымолит прощение, и сам простит ей все — и режиссера, и профессора. Она вернется. Это и есть тот самый жизненный поворот. «Вернется! Вернется! Ты, чучело, ей желтые розы подари», — ликовал бесенок.
Феликс схватил телефон, и опять Диамарчик, опять полная страстного напора просьба — достать букет желтых роз.
— Именно! Именно желтых, — молил в трубку Феликс.
Когда шофер Дмитрия Сергеевича, оставив на кухне букет из желтых роз, увел из-под окна черный ЗИМ, Феликс, прижимая к груди розы, накалываясь и вдыхая тепло-пряный аромат, ушел мыслью в ту теплую звездную ночь: к ботаническому саду, к оранжерее, полной этого самого одуряющего аромата, к горбатенькому сторожу Коле и щерозубому псу. Он услышал лягушачий гомон и решил: все начинается сначала. Переполняясь тайным торжеством, которое сулило встречу с женщиной, он еще долго пребывал в «своей ночи», затем заспешил. Он все-таки надел джинсовый костюм и лихорадочно закалывал английские булавки, бормоча:
— Я должен узнать, где пуговицы, должен.
А из сумеречной комнаты, из-за золотого пенсне со слезой в глазах глядел на него расстрелянный. Пассажирка на миг растерянно опустила бинокль, и лишь мама была серьезна и задумчива.
— Я верну ее, верну, — сказал он им и вышел в темную вонь коридора.
На выезде из города он залил бензин и при ветре и полной луне, с оторванной пуговицей в кармане, но переполненный идеей, повел грязную машину на юг. Он обгонял троллейбусы, останавливался и в их голубом салонном свете изучал пассажиров — ее не было.
Наконец шоссе, голубое под луной, одолело перевал и помчалось черными лесными коридорами вниз, к пустым, осенним пляжам, к морю, слитому воедино с небом. Он вовсе не думал, что машина стара, резина истерта и может лопнуть или отвалиться колесо, а слева — обрыв, лес, а ниже — море.
Он гнал, охваченный идеей, пока наконец не засияла осенними немигающими огнями Ялта.
Было девять вечера. Он поставил машину у порта под платаном и переждал, пока начальник с красной повязкой на рукаве и с якорями на непомерно большой фуражке сухопутного моряка не заставил других водителей увести свои машины. Начальник возник и перед его «запорожцем», свирепо глянул в стекло, но не заметил в темноте притихшего Феликса, тот посчитал это хорошей приметой, и как только фуражка начальника отсверкала золотом за стеклянной дверью морвокзала, он смочил из фляги волосы, причесался и, прижав к груди букет, ступил на асфальт.
И два огромных, как небоскребы, лайнера, и набережная, и сама площадь сияли под лампионами так мощно, что Феликс закрыл глаза, постоял, думая — весь свет направлен на него, на давно немытые волосы, на сколотый булавками костюм, а главное, ставший таким абсурдным букет желтых роз, и почувствовал себя раздетым. Он пожелал исчезнуть козявкой в тени буксуса, чтобы осмотреться и привыкнуть. Ему всегда было хорошо под деревьями. Деревья наполняли уверенностью и силой, и куст шиповника тогда распахнул свои зеленые крылья и спас его, и вовсе не случайно начальник не увидел его в машине под платаном и не прогнал. Он захотел выпить, но в карманах была лишь пуговица и — ни копейки. Он решил успокоиться и опять закрыл глаза, прислушиваясь к разговору на ближайшей скамье.
— Пока белые искали свою науку, делали культуру и воевали, — картаво вещал иностранец, — строили небоскребы и города, черные занимались любовью. Лучше негр нет мужчин в кровать, лучше негр никто не любит. Никто не умеет это делать лучше негр. Белой женщине повезло, и она побывала в кровать негр. Она не может быть больше в кровать белого. Она может, как это у вас говорится, «любовь крутить только с негр».
И тут любовь — Феликс оглянулся и чуть не вскрикнул, так все стало нереально. В темноте на скамейке он увидел белую, размахивающую рукавами рубашку, увидел и женщин и с трудом различил черное, как смоль, лицо и такие же черные жестикулирующие руки негра. Он почувствовал себя обыденно и реально, но пустынная площадь, высившийся стеной пароход и сияющие крестами мачты там, в поднебесье, а главное, густо-фиолетовые в зеленых ореолах кипарисы и буксусы казались гигантской декорацией, на которую должен ступить он, с пуговицами-колокольчиками на груди, и все в нем испуганно опускалось.
Он вспомнил другую площадь, яркий свет и сухое дерево-«паук». Вспомнил Киргиза, Прихлебалу и Седого. Та площадь в том пахнущем керосином городе была их трагической ареной, и игра была тоже их, да вовсе не игра, а прямо их время, их гнев, ненависть, безумие и маниакальное желание действовать при как раз сложившихся и призывающих обстоятельствах. И то ли разрыв в облаках и давление в атмосфере, то ли свет звезд тому виной, или пришло время и так прописано было в книге, что Седой ушел из жизни с черной раной в горле.
А этот белый пароход, полный музыки и иллюминации, эта площадь и декоративные буксусы, газоны и глицинии. Этот город вечного праздника принадлежит красивой Натали. А вот мое время не пришло. А вот моей арены нет. Вся жизнь — затянувшаяся прелюдия, цепь бессмысленных фактов и уничтожающих одно другое обстоятельств. Но зазвучит гонг, и все сольется в монолит — и мама, и Белоголовый, и Ванятка, начальник и моя седина, и сколотый булавками костюм.
Мне еще предстоит… А что? — спросил он. Ответа не было, но Феликс знал — ответ будет. Он найдет, обязательно найдет — и ответ, и арену, и что там говорила Мария Ефимовна о камне. Он найдет и камень. Найдет ли? Да, он потерял, все потерял из-за этой Натали. А что именно? И неожиданно ярко и убедительно прозвучало в нем: «Ты потерял Веру».
И тогда на груди зазвенели колокольцы. Он увидел себя как бы со стороны, в темноте, с букетом на коленях, на яркой площади, в сколотом булавками костюме, небритого и перепуганного, — скоморох, скоморох, старый гороховый шут, и какая сила занесла тебя сюда?
Он вовсе не желал ни видеться и, тем более, говорить с Натали. Больше всего ему захотелось пересечь сияющую площадь и выкинуть букет под сваи в черную воду и, не оглядываясь, уехать домой и на фабрике увидеть Веру. Но начертано было иное. На корабле прозуммерило, и огни, казалось, увеличили накал. Начинается, сейчас ты увидишь Натали — и все в нем заликовало.
Распахнулась дверь в белоснежном боку лайнера, пожилой стюард выдвинул трап и встал смирно, и прямо на площадь прошествовал весь в черном с золотыми галунами, якорями, отмеченный орденами, как Феликс понял, капитан. За ним, прижимая к груди и поглаживая коктейльный бокал, вышел заросший до глаз бородач в синей рубахе, белых штанах и шлепанцах на босу ногу. Не он, отметил Феликс. Затем вышел еще элегантный бородач в форме и золоте, и тоже, конечно, не он. Бородач-синерубашечник развел руками и могуче, по-шаляпински, отхохотал.