Феликс опять вспомнил Веру, ее приход в эту комнату, и все в нем заликовало. Он вспомнил, как ей понравились слоники и как задумчиво разглядывала она мамин портрет, и вовсе не была смущена, и бокал в руках держала непринужденно и легко. Вспомнил и покраснел.
— Вера, — сказал он, — я вымолю прощение.
Затем он вспомнил дымный город, ресторан, Аду Юрьевну. Она тогда сказала: «Феликс, верните все не ваше». Он не вернул. Потом был Седой, Киргиз и Прихлебала, была ночь и белый домик, и маленький спекулянт. Город выпустил его. А сейчас?
Размышляя так, он вновь ощутил прилив энергии. Он решил бросить выпивку, уйти в работу и наконец дописать роман. Впервые он без неприязни посмотрел на начальника, на его мундир, и ему показалось, что тот злорадно усмехнулся, но страх тюрьмы не расцвел махрово в груди Феликса, и это тоже было впервые. Но такова судьба — сторожится всю жизнь человек, размышляет и оглядывается и лишь единожды забудется, сорвется с тормозов и возликует, а судьба уж толкнула шарик.
В каком-то кабинете на каком-то этаже зазвенел телефон, отворились двери, некто пальчиком указал. Кто-то, нахмурив лоб, прочитал, посоображал и приложил печать. Лег первый лист в папку с надписью «Дело». И «Дело», являя уже государственный документ, перекочевало на нижний этаж и передано под расписочку, и меньший начальник серьезно поизучал его, кивая и, конечно же, соглашаясь, и кнопочку под столом нажал.
— Я начинаю новую жизнь, — сказал Феликс, — но прежде я должен совершить поворот — сделать нечто важное, главное, и это будет точкой отсчета, и жизнь моя потечет не так, а иначе.
А что? Он поднял взор. Мама смотрела сквозь прорези маски. Феликс вспомнил Веру, застывшую перед портретом мамы, и прозрел. Родители. Решение пришло неожиданно. Я должен, наконец, найти могилу мамы. Я должен снять проклятие и предать земле отца, нечего ему обнаженным торчать под вожделенными взорами, и тогда он перестанет излучать смутную тревогу, наполняющую меня да и всех лицезреющих его. Вот что главное, вот что привлекает мысли мои уже много лет, а я все собираюсь и все откладываю, и не будет мне счастья, хоть бы немного, пока отец мается непогребенный.
Более сомнений не было. Надо действовать, сказал Феликс, и, первое, надо сориентироваться во времени. Он завел давно остановившиеся часы и включил радио. Сперва передавали производственную гимнастику, затем сказали время. Он подвел стрелки на половину третьего и, откинувшись в кресле, стал продумывать план и запасной вариант, на случай провала. Так уж устроен он был — всегда желал предусмотреть все предусмотримое.
Нужно обратиться к Диамарчику, пусть он похлопочет через ректора, и усомнился. Диамарчик? Не верит ни в Бога, ни в черта и в юности самоутверждался — ходил в полночь на кладбище, как выражался, «кресты валять». Вот уж посмеется Диамарчик. Феликс отверг его.
Нужно действовать через ректора самому, как сыну.
Ну а если откажут, размышлял Феликс, то нельзя будет и похитить. Остается одно — выкрасть. Надо поговорить со своими фабричными — шефом и главным, у них наверняка есть люди, которые за деньги вынесут пол-института. Отец — мой, посетила ясная и гордая мысль, и я сделаю это сам. Решение было окончательным, но как выкручиваться, если ночью накроют в здании мединститута? Прикинусь пьяным, ничего не помню, заснул после ужина в столовой.
Как быть, если на задворках института, там, где течет Салгир и начинается парк, задержит милицейский патруль? Ведь обязательно накроют, я не рожден вором, а патруль, который месяцами не заглядывает в парк, окажется именно там, у моего притихшего в темноте «запорожца».
Может, машины не надо, может, завернуть останки в материю, спрятать в кустах, а потом забрать? А как бы поступил профессионал — вор?
Он вспомнил лагерь и своего дружка старика-вора, медвежатника, не потерявшего дореволюционной галантности и изыска. Однажды они работали на складе и среди картофельной гнили и бочек с кашеобразной ржавой сельдью обнаружили, по-видимому, приготовленный для начальства бочонок с великолепной капустой провансаль, с клюквой, яблоками и виноградом. На Феликсе была прочная нижняя рубаха, и они тут же, связав рукавами горловину, набили ее капустой. Им удалось выкинуть тючок в окно и зарыть в снег. В тот день фортуна опять повернулась к ним лицом: старик добыл у вольного шофера бутылку водки и привязал ее к ноге. Так и пошли — впереди спокойно и гордо старик, за ним волочился он, Феликс, обливаясь потом, оглядываясь, готовый в любую секунду зашвырнуть в сугроб тюк, убежденный, что непременно поймают. Тогда, вспоминал Феликс, он заговорил о запасном выходе на случай провала, о том, что следует спускаться не в овраг по тропе, а идти в обход по снегу, маскируясь в соснах. Он убеждал старика предусмотреть все и сговориться, чтобы отвечать в унисон. Мягкий, тихий в невероятных условиях лагеря вор озверел. «Порченый! — беззубо прошипел старик. — Порченый страхом, не кричи, не привлекай. Судьбу перехитрить хочешь?» Он вырвал тюк и бросил в снег. Он не мог простить Феликсу непригодности к воровскому ремеслу. Он нравоучал: «Для чего мы пошли на дело? А для того, чтоб украсть, а не сесть. Мы и украли! И не смей думать о чужом, ненужном нам, о поганых на пути. Кради и получай высшее наслаждение риска». Старик поднял тюк, буркнул: «Иди поодаль» — и по узкой, протоптанной в снегу тропе не спеша спустился в овраг, на подъеме постоял, отдышался и только двинулся дальше, как навстречу из-за холма вышли двое конвойных, и Феликс тогда понял — все кончено. Старик и не подумал закинуть в сугроб тюк, лишь распрямил плечи и в высшем презрении, чуть вздернув подбородок, прошел сквозь разговаривающих и жестикулирующих конвойных, как невидимка. Феликса же конвойный обыскал, нашел десяток картошек в кальсонах, но на вахту не повел, время настало иное — умер Сталин.
Феликс принял душ, надел джинсы, побрился. Затем снял с окна голубой занавес, сложил в сумку и, полный решимости действовать, отправился к соседу — пенсионеру-плотнику.
— Мне нужен плотницкий инструмент и обязательно в плотницком ящике, — сказал Феликс опухшему старому пьянице и положил на кухонный стол пятерку.
Пятерку как ветром сдуло, а на ее месте появился плотницкий ящичек с молотком, стамесками и, что особенно понравилось Феликсу, с топором.
Феликс надел халат с прилипшими опилками и засаленную плоскую кепку, засунул карандашик за ухо и удовлетворенно покрасовался в мутном зеркале. Натуральный плотник, вот кеды и джинсы немного портят картину, но и это сойдет, решил он, — несколько левый плотник.
В гараже он отыскал штыковую лопату с красной ручкой, опустил в «запорожце» боковое сиденье, погрузил ящичек с инструментом и выехал на улицу. Машину дергало, мотор заскакивал на одном цилиндре. Феликс в сердцах ругнул «запорожец», сравнив его с шелудивой собачонкой, бегущей на трех ногах, а иногда почему-то и на четырех. Но мотор прогрелся, потянул ровно, и Феликс с юга на север пересек город. Он знал план института, въехал в никем не охраняемые открытые ворота, свернул направо, остановил машину под старой акацией и был обрадован безлюдьем двора, тут же сообразил — преподаватели и студенты на уборке. Он испытывал пьянящий восторг риска, о котором говорил старый вор, и не сомневался — все будет хорошо. С ящиком в руках пересек двор, вошел в заднюю дверь и очутился в прохладе вестибюля. Уборщица, шмыгающая тряпкой, и швейцар в раздевалке, читающий газету, даже не удостоили взглядом. Да и два важных эскулапа в элегантных костюмах с дорогими дипломатами в руках не прервали беседу. По выхоленному лицу, золотому пенсне и важности манер Феликс в одном признал не меньше, как профессора, второй же, более суетливый и подобострастный, был фигурой помельче. Руки Феликса задрожали, и он со страхом осознал — если этот, в золотом пенсне, ректор — то провал, и как это я не подготовился и как не поглядел на ректора, даже имени не узнал? — и сию секунду как бы услышал старого вора: «А на какой хрен тебе их имена? На кого смотреть хочешь? На отца смотри и делай свое дело». Феликс громче, чем следовало, поставил ящичек, почему-то взял в руки топор и посмотрел туда, за пальму, в угол. Там, в оранжевых лучах и решетчатой тени от листьев пальмы, стыл пыльный скелет. «Василий Васильевич Федуличев, — прочел Феликс табличку меж плоскостопных фаланг, — завещал свой труп науке. Он и после смерти служит человечеству». И остановилось время, шум утих, и вестибюль, полный оранжевого закатного солнца, и эскулапы, швейцар с уборщицей отплыли в небытие. Перед лицом был серый скелет с пыльными глазницами.