Данило никогда не привыкнет думать о своем отце как о мертвом — родная земля дала им одну душу на двоих. Словно все вокруг принадлежит ему, отцу. Им создано и сохранено для потомков. А трав, а деревьев, лозы и цветов он насеял-насажал в плавнях столько, что хватит и для скотины, и для птиц, и для всех людей. Все события в жизни Данило до сих пор делит на те, что произошли при отце, и на те, что случились после него. Даже когда приходит на кладбище и видит на могиле скромную деревянную пирамидку с красной звездой на верхушке, даже в такие минуты его мысленный взор не проникает сквозь густую дикорастущую траву, покрывающую этот родной холмик. Не может он, не сломавшись внутренне, погрузиться во мрак вечной тишины, не может представить себе там отца или то, что осталось от него.
В тот день Данько, еще совсем маленький мальчик, сидел на подводе подле гроба. Гроб был закрыт. Даньку сказали, что в нем его отец. Мать привезла тело отца из-за Сулы, извлекла из глубокой ямы, в которой лежали, кто как упал, расстрелянные. Хоронили Федора Баглая на кладбище в Мокловодах. Данько видел, как наши солдаты опустили гроб в могилу, как закидали его тяжелой осенней землей сорок третьего года, видел, как убивалась мать.
И все-таки отец всегда является ему в снах таким, каким был при жизни, — веселым, словоохотливым крестьянином. Он мудро рассуждает о чем-то или остроумно шутит. Жесты несуетливые, рассчитанные. Сдержан в проявлении чувств, особенно на людях. Может быть, отец приходит к нему живым еще и потому, что Данило постоянно находится в плену звуков. Вот и сейчас. Не успело улечься на дне его души умоляющее мычание коров, песни сгребщиков и косарей, громкие разговоры доярок с зоотехничкой — как водится, о том о сем, — а уж заработал и звонко пофыркивает бурильный станок геологов: сколько суток подряд, днем и ночью сверлят они пойменные луга то на левом берегу Сулы, то на правом. Хотят знать наверняка, что никакие сокровища не окажутся погребенными под водой, когда эта огромная, сотворенная природой впадина станет водохранилищем…
На деревьях до сих пор устраиваются на ночлег птицы. За спиной (но это уже чудится!) — шумное прерывистое дыхание животных — так в жару спешит к воде Данилово стадо. Так спешили, но степенно, медлительно, волы Федора Лукьяновича (иначе мокловодовцы Баглая теперь не называют). И среди множества других живых звуков — крик матери: «Даню-юша!.. Иди, сынок, домой!» Она возвратилась из магазина и, наверное, собирается на работу — сама напросилась присматривать по ночам за колхозными коровами: того и гляди, какая-нибудь запутается в привязи либо оторвется с перепугу. Лес-то на островах начали вырубать, а там живет не одно волчье семейство.
Данило не торопится на зов матери, знает, что она крикнула просто так, чтобы он услышал ее голос. Скоро мать сама придет к нему и, вероятно, возьмет рыбу, будет во дворе на плите жарить ее или сварит уху. Но может быть, скажет, чтобы Данило сам занялся рыбой, ей пора на Бурты заступать ночной сторожихой. Дел и ночью невпроворот: то убрать за коровами, то подкормить их. Поутру воротится оживленная, с просветленным лицом, словно и не работала. А все потому, что была она не где-нибудь, а подле святых тварей, для которых ее Федор, ее добрый муж, находил такие высокие, такие ласковые и нежные слова. Он сочинял про них да про птиц сказки для Данилка, рассказывал разные были и небылицы, интересные не только мальчонке, но и любому-всякому. Оттого-то и была эта работа матушке Хтодоре не в тягость, оттого-то и казалось ей, будто ходила она не на работу, а к своему Федору, поговорила с ним, побеседовала…
Искупавшись, Данило обычно шел домой, в старую хату. Но сейчас решил немного повременить…
И опять всплыло минувшее… Данило увидел, как он радостно усаживается на багажник отцовского велосипеда (только представить себе, что перед войной на двести мокловодовских дворов было всего три велосипеда: у заведующего мокловодовской четырехклассной школой, у фельдшера Богдана да у скотника Федора Лукьяновича Баглая). Итак, уселся Данило на багажник велосипеда и, как это нередко бывало, поехал с отцом на выгон — ночью коров пасти. Едут они вдвоем по накатанной, давно накатанной дороге, едут вниз по течению, по берегу, то отчетливо вырисовываясь на фоне широкого плеса безымянного лимана, то исчезая в зарослях. С разгону въезжают на единственную в целой округе возвышенность, словно в насмешку называемую Житной, хотя она испокон веков голая как коленка. Всю возвышенность покрывает белый-белый песок, потому видно ее издалека; при оккупантах в этом песке люди искали и легко находили кремни, из которых при помощи кресала высекали огонь.