Выбрать главу

Стоя он едва помещался в хате. Особенно бросалось в глаза туловище — несоразмерное другим частям тела. Туловище было вне всяких пропорций. На рубаху Саньку шло материи в три раза больше, чем на штаны, и было непонятно, как он ухитрялся, коротко и тяжело переваливаясь на ходу, поддерживать равновесие своего тела.

Лет Саньку было не много, не мало, а вырос он, последний ребенок в семье многодетных Машталиров, считай, как собачонка, — под подом («Да хоть и подохнет — кому он, этот выродок, сдался? Те, что раньше него уродились, и то на печи не помещаются»). Вот и Санька — «Может, помрет?» — поселили под подом, или перекотом, как говаривали в наших, богатых на слова, Мокловодах. Поселили в этакой дугообразной келье, на которой стояло все хатное отопление. Не было там для Санька постели, лишь толстый слой гречаной соломы. Укрывался он соломенной рогожкой наподобие той, какими зимой завешивали окна, чтобы не так замерзали стекла. Под перекот и еду подавали: на люди его, такого-то, показывать не решались («Покарал господь Одарку выродком, небось согрешила с каким-нибудь проходящим лавочником либо солдатом»). Мальчик долго не говорил, только хрипел, как удавленник, если кто чужой заглядывал в хату. Ходил он в длинной — на вырост — полотняной рубахе. Голову ему никто никогда не мыл, волосы не расчесывал, а стригли Санька раз в год — перед пасхой, в день его рождения. Во двор выпускали только за надобностью — во всякое время года босого, в одной рубахе.

Как-то раз весной Санько самовольно вылез из своей кельи и с криком помчался вокруг хаты. Переполошил кур, разозлил пса и, легко перепрыгнув через перелаз, бросился по улице за чьей-то одноконной повозкой. Возница отмахивался от него, как от собаки, хлестал кнутом по чем попало. Сначала Саньку это, видно, не досаждало, а когда проняло, он ухватился обеими руками за заднее колесо и, упершись ногами в землю, заставил лошадь остановиться. Дядько на повозке перекрестился, а у Санька во всю спину треснула рубаха. Может быть, после этого нервного потрясения он и начал произносить самые простые слова. И сшили ему первые в жизни штаны. Было тогда Саньку шестнадцать лет. Отец больше не отваживался загонять парнишку в келью, теперь ему разрешали спать на припечке. Не ежедневно, а время от времени, когда возникала необходимость, — например, если требовалось приложить силу и поработать за троих мужиков, — отец брал Санька с собой: рыли колодцы или копали могилы, ставили стога, месили глину, трепали коноплю, мяли пеньку, молотили при помощи катка рожь, держали лошадей, когда их подковывали, вдевали кольца свиньям, бугаям и вообще делали всякую работу, тяжелую и очень тяжелую.

Однажды Санько впервые увидел Сулу вблизи и вне себя от радости с разбегу, прямо в одежде, бросился в воду. Отец перепугался, стоял на берегу, словно онемев, не зная, что предпринять, только следил, как на поверхность реки, будто в кипящем котле, выскакивают пузыри, указывая, где пошел ко дну его сын. Но Санько вынырнул. Бешено барабаня по воде ногами и руками, с трудом поплыл против течения к берегу, туда, где ждал отец. Потом-то он мог проплывать целые километры, мог по нескольку минут находиться под водой. Мог вскарабкаться высоко, как никто. Бегал наравне с лошадью. Один справлялся с трехгодовалым бычком. Но чурался компании, избегал сближения с людьми. Точно не решался довериться миру, а во всем полагался на самого себя, на свою силу.

…В ту весну — за два года до переселения — у Санька Машталира произошли три важных события: его разоблачили как вора-подводника и любовника матери Олены Кабачкивны; он, завзятый единоличник, отдал своего конягу внаймы колхозному бригадиру Прокопу Лядовскому, и дальше мы узнаем, что из этого вышло; и еще он понес непоправимый убыток: у него сбесился годовалый теленок.

Машталирша Марфа (она уже наготовила еды на весь день, накормила собак и теленка, задала корм коню) перечинила мешки и теперь укладывает в них товар: вот уж третий день, как городищенский скупщик Лесько обещал приехать, а его все нет как нет. В одни мешки Марфа засовывает просоленные ондатровые шкурки, шкуры собак и телят. В другие набивает перо, шерсть, пух. В остальные — кости и стулки моллюсков.

Хорошо бы Лесько взял в этот раз хоть немного совсем новеньких солдатских рубах, да коробку бескозырок, да ящик добротных башмаков с металлическими пистонами для шнурков, на медных гвоздях, с двойными подметками… Не берет хитророжий, чего-то выжидает. И конечно, привередничает. Выдумал, чтобы она рубахи постирала, а ведь они новехонькие, упакованы по пятьдесят штук, ни разу не надеваны, только и изъяну что на каждой у воротника воинский штамп. Кабы не этот штамп, разве попали бы они к Леську? Не видать бы ему их как своих ушей.