Выбрать главу

Страшно было окликать его, но Охмала все-таки подал голос — и раз и второй. Ходил вокруг дикой груши, приглядывался, манил рукой, звал, не веря в реальность того непонятного, что надвигалось на него. Стоило ему проговорить ласково «тютю-тютю» или «Петя-Петя», как все его существо пронизывал страх, руки и ноги холодели, немели. И рубаха враз стала тесной, словно села после стирки. Обрывки каких-то странных мыслей проносились в голове, и Сидор наконец понял: ему стыдно уверять петуха в своей искренности и доброте после того торга на причале. Черный клубок, висящий меж ветвей, лишил его языка, ясной мысли, глумился над ним, поминутно меняя свой вид: то сжимался, делался совсем незаметным, то рос на глазах, наливался голубым, зеленым, красным, как пламя, пока не приобрел человеческий облик. Сидор, испугавшись самого себя и этого видения, отшатнулся от груши и почти побежал к хате, сопровождаемый выстрелами трескучего бурьяна.

Растерянный, весь в поту, до рассвета просидел он на завалинке, пока не вспыхнуло синим светом колышущееся зеркало Сулы.

К добру это или к беде? Мокрине он об этом происшествии ничего не сказал, да и сам старался о нем не думать — боялся. Помнится, так и с Денисом Придавою было: ни свет ни заря начала прилетать к нему во двор неведомая птица. Выберет как раз то окно, возле которого он спит, — Денис страдал одышкой, — уцепится за раму и давай постукивать клювом. Словом, вызывала так Дениса, вызывала, пока не случилось вот что: как-то перед рождеством возвращался он с ивняком из-за Глушицы — это речка такая, коротенькая, но широкая и быстрая, приток Днепра за Воинской Греблей, — почти уж переехал Глушец и у самого берега… Лошади только заржать успели — и под лед…

Вот и Сидор боялся порчи, о петухе и не вспоминал, к груше не наведывался. По ночам, бывало, не спит, мрачные мысли одолевают, сам себя проклинает за тот торг на причале. Наконец узнал от людей, что этот петух-октава будил и звал до рассвета не только его, а будто бы полсела. Причем каждый мокловодовец, как и Сидор, откликался на зов, выходил из хаты, искал, приглядывался, пугался в темноте шороха и возни, а рассветет — глядь, нигде никого. И все решили, что не иначе как филин хохочет под окнами, плачет на крышах хат, кричит, подняв голову. Сгорела же от молнии по его предсказанию колхозная конюшня, сгорела вместе с лошадьми, прямо на глазах. Значит, и ныне филин вещует — подкрадывается к Мокловодам невидимая беда: либо молния копны спалит, либо кто на скотину мор нашлет, либо вообще все село опустеет, зарастет бурьяном, либо еще что приключится.

С осени и на всю зиму Охмалы пускали к себе посиделки. Молодежь надсульского конца Мокловодов была этому несказанно рада; всю филипповку до самого благовещения девушки и парни что ни вечер пели песни, от души веселились — играли в «тесно бабе» либо бегали вокруг хаты в жмурки, рассказывали друг другу смешные и страшные истории. Хозяева не бранились, даже если какой-нибудь удалец, забывшись, врежет под музыку гопака с такими коленцами, что оторопь берет. Наоборот: Сидор наделает, бывало, из камыша разноголосых сопилок и пищалок и раздает их потом на вечерницах, да еще сочиняет песни и припевки или припоминает те, которые знал раньше. А старая Охмалиха, хозяйка-заботница, держала вечерницы в повиновении, они у нее были как мак в горсти. Парни тайком уносили из дому плитки сухого навоза или на санках привозили хворост, чтобы натопить в хате, воровали у матерей подсолнечное масло, когда гуляли в складчину; приносили пузырьки с керосином. Вставят в такой пузырек тряпичный фитиль — и при тусклом огоньке, мерцающем на припечке, девушки урывками ухитряются вышивать рушники, плести кружева, а кое-кто примется прясть.

В разгар весны сообща мазали стены в хате, в сенях, снаружи. Парни в лунные ночи заделывали чем могли дыры в кровле, разбрасывали кострику по верху крыши и вокруг трубы, чинили воротца, перелаз, плели из лозы верхний сруб для колодца, посыпали двор белым песком — и подворье Сидора и Мокрины преображалось.

Для прощальных посиделок выбирали такой вечер, когда в небе стояла полная луна (чтоб уж всего было вдоволь), и всей гурьбой шли к речке, на то место, где она круто поворачивает к Днепру, подрывая свой высокий правый берег. В эту пору Сула особенно бурно прибывала, люди не спали ночи напролет, боясь, что вода вот-вот хлынет через берега, устремится в плавни и разольется до самой плотины.