Бондарил Яков по ночам, не зная ни сна ни отдыха. Заклепки из дуба или из вербы заготавливал сам. Узаконенным порядком, хоть и не всегда законно. Торговал хитро, с расчетом. Сначала разнюхивал, где и когда можно выгодно продать бочки: в Чигирине или в Жовнине, в Шабельниках или в Городище. Летом и весной лукавил, припрятывал свои изделия: дожидался ранней осени, когда появлялся спрос. Большие высокие бочки с толстой затычкой сбоку использовались для хранения зерна. Главным образом, ржи — она хорошо родилась на мокловодовской супеси. Скоро Оришка научилась вкусно засаливать в бочках чехонь, леща, сома, красноперку, и Яков начал торговать рыбой. Приезжали степовики, у которых земли побогаче, покупали оптом, без мороки, накинув трояк на соль и разные снадобья.
Прошло еще немного времени, и Яков устроил у себя в чулане коптильню. Килограмм копченого леща равнялся по цене пуду хлеба, а килограмм копченых молодых сомят, бывало, и за полтора пуда не возьмешь. В Мокловодах каждое лето отдыхали шахтеры, сталевары — народ все денежный, щедрый. Иной раз даже сдачу не брали. А ежели кто из хуторян либо «курортников» говорил старому Нимальсу за какую-нибудь услугу, мелкое одолжение «спасибо», он вполне серьезно отвечал: «У нас такие деньги не ходят».
Скоро бережливых Нименков одолела скупость. Случалось, даже в светлое воскресенье обходились ржаной пасхой, только и знали копить деньги. И не затем, чтобы в тайне от людей любоваться ими. Не отказывались давать в долг, если кто просил. Но не просто так — дескать, отдам, как только разживусь, — давали под расписку, с процентами. Оришка, правда, считала, что нет ничего приятнее, чем любоваться большой кучей денег, это, мол, тоже проценты, да еще какие, побольше, чем прибыль от сознательного или невольного ростовщичества.
Мало-помалу Яков и Оришка так разбогатели, что завели в хате водяное отопление, — до войны об этаком диве на хуторе, признаться, не все слышали, не то что видели…
Как говорится, деньги к деньгам — так было и у Нименков… Перед самой войной Яков одно за другим получил два наследства. Велики ли они были — о том никто и понятия не имел, знали только, что одно досталось ему после умершего отца, другое — от кого-то из-за границы. Ходили слухи, вероятно пущенные самими Нименками, будто они выиграли немалую сумму денег, вот с тех пор и зажирели. Стали сторониться людей, если с кем и водились, то лишь с теми, с кем было выгодно.
Не каждого это задевало за душу, но, конечно, каждому бросалось в глаза — иначе-то и не бывает. Одним делалось завидно, другим — обидно за свою неспособность или неумение жить, а третьи чуяли в этом что-то не то, не такое, к чему привыкли на своем хуторе. В конце концов Мокловоды рассудили, что пришла пора дать почувствовать это Нименкам. Потому что, говорили дальновидные старики, все это никуда не годится.
С седой старины повелось: если ты живешь в Мокловодах, и думать не смей от людей таиться. Преступивший этот неписаный закон вызывал к себе презрение. Ведь в Мокловодах все — либо сваты, либо кумовья, либо родственники. Да и не только в этом дело: просто здесь никто не скрывал своих намерений, все равно — добрых или дурных, так тут было заведено испокон веку, так завещали деды и прадеды, родители и древние поречные жители. У всех было свое занятие, всяк жил трудом и добродушно следил за соседом, чтобы тот невзначай как-нибудь не перехитрил его, в чем-нибудь не превзошел: огораживая свое подворье, не поставил плетень выше, чем принято в Мокловодах, не получил на трудодни больше, чем положено, — работали-то, мол, рядышком на махорке или скотину одинаково обихаживали. И коли ты больше получил — значит, у тебя в конторе рука. Либо ты поставил магарыч кладовщику. Ни одна покража тут не прощалась: чужого не тронь. И пальцем не касайся: да отсохнут у того руки, кто причинил вред другому. Так приучали и детей и внуков. Совесть каждого — как на ладони, совесть — вот золото, ей поклоняйся, а не богатству.
Бывало, в конце воскресного или праздничного дня (отдыхали все вместе, стар и млад, подле магазина в леваде), когда затихала музыка, прекращались танцы и пение, завязывался разговор о сыновьях и дочерях, о делах на хуторе.
— Твоя Галька? Твоя Галька, Горпина, вот не грех побожиться, сама к моему набивается.
— Вы куда как проворнее, кума. А мне и невдомек. Ужо я ей, чертовке!..
— Вчера куры в Жовнине были нипочем. Отдала петуха, чтобы только назад не нести.
— А бабка Векла по сю пору жива — сто первый годок.
— Пусть живет, она в твою яму не ляжет.
— А твой, Мотря, так же ловко покос кладет, ей-ей, так же ловко, как в молодости… Любо-дорого глядеть.