…Было это в сорок четвертом году. Дело шло к осени, Гордей жил тогда в дощатом бараке неподалеку от леса, назывался остарбайтер (восточный рабочий, значит) и был предназначен к истреблению. Днем его гоняли в шахту. Пока восемь вагонеток угля не надолбишь, не поднимут с километровой глубины, хоть издохни там. А ночью… ночью американцы бомбили: земля ходуном ходила. Парни из его барака прятались под землю (посреди лагеря был такой длинный окоп в один накат). Гордей не прятался. Лежал на нарах или стоял у окна, вспоминал свой хутор над Сулой, мысленно целовал сестру и мать, думал об отце-фронтовике, чтобы, если придется погибнуть, умереть с мыслью о них, о своей ясноокой Украине, которую так нежно любил.
В одну из таких ночей вдруг на пол посыпалось стекло. Гордей думал — от взрыва. Поднял глаза — силуэт на фоне окна. С той стороны невысокий человек. Прыгнул в барак, замер. Потом выставил перед собой что-то похожее на нож, идет на Гордея, но, судя по всему, его не видит. Забияка какой-то. Или, может, бельгиец, поляк, француз. Их лагерь рядом, за колючей проволокой. Посветил этот парень, посветил фонариком по постелям, под нарами — наткнулся на Гордеевы ноги. Как подпрыгнет, будто его змея ужалила, выхватил нож — да, самый настоящий нож, напрягся, как кот перед прыжком. «Этот тип ищет драки, — пронеслось в голове у Гордея. — Если начнет приставать, придется дать отпор…»
— Иди, Гордейко, завтракать, — зовет Одарка с крыльца.
Хотел сказать в ответ что-нибудь ласковое, приятное, да нужные слова почему-то не находились. Гордей не спеша наклонился над корытом, вымыл руки, вытер их о штаны и пошел в хату.
— Поезжай, поезжай, коли тебе люди уважение оказывают, — встретила его в дверях взволнованная Одарка. Прижалась к нему, вздыхает: — За билет на поезд придется платить, черт бы их побрал, эти деньги. У меня сколько-то в ящичке валяется. А не хватит, бери еще двадцатку. — Подняла крышку сундука, подперла ее старым аршином, чтобы не падала, роется в одежде. — Вот твои рубахи. Какую хочешь выбирай, а я тесто замешу… Бумажки, которые ты вчера искал, вон на подоконнике в корочках.
Гордей взял пачку пожелтевших бумаг и, прежде чем приступить к еде, погрузился в свое прошлое: тут были записи, сделанные им в неволе, адреса товарищей, письма — из того беспокойного времени.
…А человек, прыгнувший с ножом в окно, не замышлял худого. Подошел к Гордею поближе и говорит тихо:
— Гемд, гемд…
Рубаху зачем-то просит. Либо пиджак — «цивиль»… Пригляделся Гордей, а он, сердечный, и впрямь одет чудно́: штаны на нем от спецовки, на ногах деревянные шуги-башмачки, вместо рубахи — форменный френч, какие носили немецкие фашисты. Сирены завыли еще тревожнее, затрещали зенитки, прожекторы будто на вилах небо подняли. Заспешил, засуетился странный незнакомец. Знать, не придумает, как быть-то ему. Лопочет что-то по-своему быстро, сбивчиво. Прислушался Гордей — некоторые слова на наши, славянские, похожи. Вынул из-под матраса домашнюю рубаху (только одна она у него и была, вышитая), вынул, подает. А тот Гордею вместо рубахи свой френч сует. Ну, спасибо тебе… Утро не наступит, как я в этом френче на виселице висеть буду.
Бросил незнакомец френч под нары. Без ножа подходит, руку в знак благодарности подает. И к окну пятится, чтобы вылезть, значит… Тут только Гордей смекнул — беглец. Или дезертир. Ну, раз такое дело, достает пайку хлеба из-под подушки. Отломил для себя, чтобы утром было что пожевать, остальное — ему. Оторопел тот, не берет. Перемахнул через подоконник, тогда лишь протянул руку. Отдал ему Гордей отломленный кусок, а потом — ну будто кто надоумил! — дал и то, что для себя оставил. Как-нибудь и без хлеба смену отработает…