Нарост на узком лбу Нимальса опять начал наливаться чернотой, точно у него закипела кровь. Лаврин прикоснулся к отцу, хотел взять его за руку, но рука эта, будто она была сама по себе, будто ее только что отрезали от туловища, судорожно сжималась в кулак — вот-вот ударит. Лаврин ухватился за нее обеими руками, повис, захныкал, не сводя глаз с Федора Лукьяновича.
— Ты же не говорил: «Строй мельницу — твоя будет», правда, Федор?.. Я тебя не трогаю и не трогал вон сколько, хотя и обязан был… Это власть дурила меня… и большевик Лядовский… Ничего-ничего, рыбу съели, а зубы остались, пусть, пусть… — грозил кому-то Нимальс.
— Какая подлость… Ах, какая подлость, как она иссушает человека… И когда только люди с нею справятся? — проговорил Федор Лукьянович так, словно обращался к самому себе и одновременно ко всему миру. — Но ты не смеешь так разговаривать со мною, Яков, — продолжал он, чувствуя на себе полный ненависти взгляд Нимальса. — В жизни каждого из нас бывают такие моменты, когда нельзя прятаться в кусты, если хочешь остаться человеком… Я не убежал, когда ты тонул, захлебывался водой. Иначе ты уж давно кормил бы лягушек…
— Помню, как не помнить… Да ведь мы были детьми: идеалы, романтика… И прочая чепуха вроде царства небесного.
— Идеалы? Ишь какие слова ты знаешь… А я-то, грешный, думал, что ты весь как на ладони, — с иронией произнес Федор Лукьянович и вдруг закричал: — А ну, с глаз долой, паразит! Прочь, уйди от греха!
Нимальс, по-видимому, такого не ожидал. Уставился на Федора Лукьяновича, смотрит — не моргнет. И тот не отводит глаз, словно хочет «переглядеть» Нимальса, словно поспорил с ним — кто кого.
Так и стояли, точно вне себя от изумления, точно прикидывая, как вести себя дальше: биться либо мириться. Стояли соседи, которые, казалось, знали один другого как свои пять пальцев, знали даже семейные тайны друг друга. Но, оказывается, только сегодня каждый из них вгляделся в соседа по-настоящему — до глубины, до подлинной правды, до сути. И, пораженный своим открытием, еще не верит, не хочет поверить, что увидел в сердце другого непримиримую враждебность. Сыра земля будто расступилась между ними, и они — каждый на своей стороне, на своем полушарии — удаляются, не сводя друг с друга напряженного взгляда, отходят все дальше и дальше.
По одну сторону пропасти стоял Федор Лукьянович, ладно скроенный, крепкий мужчина. Ему очень шла ярко-красная рубаха — не утюгом глаженная, а вальком да катком. Рукава закатаны — наверное, собирался приступить к какой-то работе. Растрепанные волосы нависают над загорелым лбом, гладким, выпуклым, еще не изборожденным морщинами. Из-под не слишком густых бровей глядят на мир прищуренные от солнца, чистые, как у ребенка, глаза.
На другой стороне провала, спиной к солнцу, стоял, скорчившись, Якоб. Тень повторяла очертания его искривленной фигуры и, переломившись, падала в бездну. Он был в своей служебной форме. Черный козырек с кокардой, вероятно, мешал ему смотреть, он то и дело поднимал голову и коротко взглядывал из-под него, стараясь уловить малейшее движение своего врага, и при этом не выпускал из руки ремень берданки.
Скрипнула старая верба — первая в ряду деревьев, если идти от берега, — и нагнала страху на весь остров. С Днепра потянуло холодным ветром. Зашумели деревья, переполошились сидевшие на них птицы. Скрылось солнце, набежала туча, пошел слепой дождь. Федор Лукьянович встрепенулся, словно от внутреннего толчка. Спросил, должно быть, не то, что думал:
— Значит, ты в Городище пообещал за мной следить? И уничтожить скотину?.. И у тебя после этого не отсохнут руки?..
«Пан лесник» замер в напряженной позе, притворяясь, что не слышит. Но тотчас снял берданку.
— Уничтожить скотину!.. — Федор Лукьянович пошел прямо на дуло нацеленной на него берданки. — Ты не отводи от меня глаз, катюга! — наступал он. — Если они у тебя не вылезут на лоб, не полопаются! — И с размаху плеснул из ведра горячим дегтем, явно норовя попасть Нимальсу между глаз…
Легковушка с чужими номерами
Из-за плотной стены прибрежного орешника, как из-за театральных кулис, какие, возможно, бывали во времена чумаков, внезапно появилась пара гнедых волов-исполинов. Волы спокойно, неторопливо шагали по луговой дороге, поворачивали головы то направо, то налево, на ходу щипля траву по обочинам. На телеге в два яруса стояли молочные бидоны, и спиной к волам сидела девушка в белом платочке. Задумчиво глядя перед собой, она пела песню не грустную и не веселую, но такую трогательную, какая рождается в юном сердце лишь тогда, когда оно уже чувствует потребность в любви, в ласке и зовет их на первое свидание. Девушка, как видно, ехала в то село, которое переселилось на другое место и начинало строиться заново. Только что по этому селу, мимо хат, вытянувшихся в прямую линию, осторожно проехала легковая машина с чужими номерами и переполошила всех, кто успел ее заметить.