Выбрать главу

Поддавшись мрачному, подавленному настроению, Лаврин решает было выбросить жестяную коробочку с отцовским золотом — пусть им кто-нибудь воспользуется, но тотчас отказывается от этой мысли: нет, это будет неразумно. Золото может попасть в руки подонков с налитыми кровью глазами, и они опять устроят себе развлечение: заплатят за еще один бой на кулачках между такими же, как те двое, бездомными, голодными парнями. И другие парни снова будут драться насмерть, потому что только одному из них, заключивших контракт, достанется заклад — немного денег или всего-навсего сытный ужин. Впрочем, Лаврин тоже не знает, как и на какие средства ему жить дальше. На этом торжище, по-видимому, все жаждут золота, и ничего больше.

Лаврин крепче сжимает в руке жестяную коробочку из-под ваксы. Раньше щеки у него были гладкие и румяные, как у матери, а теперь впалые, все в пупырышках. Опять заползла в душу дикая тоска по дому. Никаких желаний не осталось, только желание вернуться домой и еще — наесться досыта. Перед глазами дрожит, как степное марево, обычный в Мокловодах завтрак. Поднимается пар над миской с рассыпчатой молодой картошкой. Около нее — соленые огурчики, нарезанное ломтиками сало с коричневой шкуркой («Боже мой! Какое у нас вкусное молоденькое сальце с прожилками!»). В плетеной хлебнице (ее плетут из лозы, с которой заранее сдирают кору) — одни пышные горбушки, румяные, хрустящие («Мама такой ароматный хлеб пекла — на луговом хмеле»). Садишься за стол и не знаешь — то ли ты украинскую паляницу ешь, то ли пьешь тот нектар, который пили сказочные боги Древней Греции, когда собирались на Олимпе…

«Мама!.. Хлеба… хлеба…» Застряли в душе эти слова и делают там свое дело… Голова кружится от мучительного желания есть, Лаврин смотрит в одну точку, как набожный человек на икону, смотрит, держа в руке баночку из-под ваксы, где в тряпице тускло поблескивает золото, металл, о котором все мечтают, который всем нужен, ибо он всемогущ, ибо он всесилен. Золото жжет Лаврину глаза и будто растворяется, расплывается желтыми островками: так разливается по воде расплавленный воск, а если отдельные капли соединяются, иной раз получается этакая тупоносая лодочка с крышкой, по виду напоминающая гроб. Она, вероятно, раздвижная, она на глазах растет, делается все больше, больше, в ней можно легко усесться, можно даже лечь, вытянув ноги.

— Эй, Лавр!.. Слышишь, Лавр? Это я. Что ты здесь делаешь?

— Продаю золото.

— Брось шутить, Лавр… Я спрашиваю серьезно.

— Золото… золото… вот оно.

— Брось шутить, кому говорю. Бери хлеб и беги в барак. Слышишь, Лавр?

Лаврин открыл глаза. Он, наверное, никогда этого не сделал бы, если б не услышал родной речи, этого обращения — «Лавр»: так звал его только дедушка Самойло, перевозчик на Суле, мамин отец. Жестяная коробочка по-прежнему лежала на коленях. Около нее — полбатона настоящего хлеба, будто с неба свалился. Такой хлеб дают по карточкам только немцам, и то раз в неделю. И еще его можно на что-нибудь выменять.

— Это я тебе за табак, Лавр… И за сигареты, — донесся из толпы знакомый голос, и говоривший помахал ему рукой. — Беги скорее в барак, беги…

Лаврин узнал старика Петера, соседа по нарам. Но не обрадовался хлебу, как обрадовался бы несколько минут назад. Что-то случилось с радостью, она словно окоченела, не шевелится в сердце.

— Домой хочешь, земляк? — опять слышит Лаврин родную речь и невольно поднимает глаза. — Я знаю, Лавр, ты очень хочешь домой. — Чужак с бородой, как ни странно, не отстает, пристраивается на ходу к растерявшемуся парню и повторяет одно и то же, как заклинание: — Ты очень хочешь домой… Ты очень хочешь домой…

Лаврин не замедляет шаг, и тогда агент (разумеется, это агент — тайный или легальный, но именно он, потому что появился из той группы людей, где уговаривают) — хромой человечек с бородой — начинает твердить другое: