— Может, и нам пославить?! — позавидовал Васька. — Пройтись по хутору со звездой. «Рождество твое, Христе Боже наш…»
— У нас наславишь… — вздохнул Коля Мордва. — Одни бабки.
— Бабки тоже бывают всякие, — убеждал Васька. — Вон бабка Куля. Миллионерша! Военную пенсию огребает! У нее полон погреб всего.
— Вот именно. Погреб. А на нем амбарный замок.
— К Бугру можно пойти. Уж там наготовлено…
У бывшего колхозного бригадира, ныне торговца и фермера, конечно, «наготовлено», но…
— Кобеля спустит, — сказал Коля. — Последние штаны оставим.
Серёню с Королихой эти разговоры обходили стороной. Они вспоминали школьные дни, одноклассников, учителей: кто уехал, а кто остался. Тепло об этом вспоминалось и хорошо говорилось. Будто вернулось прежнее: время и годы. Они говорили негромко, лишь для себя, словно ворковали. Молодые, красивые…
Ване Шнурку эти беседы не нравились. Он тоже на Королиху завидовал, надеясь на случай. А теперь вдруг объявился Серёня при новом костюме, словно петух. Выпил, окосел и прилип. Вот-вот под юбку полезет.
Иное заботило Ваську Дрота. Оглядев пустеющий стол и убрав порожние бутылки, он сказал со вздохом:
— А к Бугру надо бы сходить. Пивка взять и кое-чего еще. Но ведь не даст, гад, под запись. Скажет, увеетесь в город — ищи вас…
— Не даст, — со вздохом подтвердил Коля Мордва.
Бугром звали, по привычке, бывшего колхозного бригадира, который нынче занимался самогоном да торговал всякой нуждой.
— А Шнурку он и вовсе не даст, — вслух подумал Васька Дрот и пожурил: — Нет у тебя, Шнурок, никакого авторитета.
Ваню Шнурка эти слова больно задели. Тем более что хихикнула Королиха. Он дернулся, от печки поднялся и сказал резко:
— Не славить надо, не просить подаянку, а за горло брать! За горло! — показал он на телевизор, где и впрямь брали за горло. — Как они! Понятно?
Это было так неожиданно для тихого Шнурка, что все засмеялись.
И тогда Шнурок словно взорвался, заорал:
— Смеетесь! Только и умеете ржать! А вас шкурят кому не лень! Вас дрючат! Спереди и сзади! А вы ржете от радости!
Нового взрыва хохота Шнурок не выдержал и ошпаренно вылетел из хаты.
— Перепил… — вослед ему сочувственно сказал Васька Дрот. — С непривычки. Ладно, остынет — вернется…
Бедный Ваня Шнурок и в самом деле за эти дни лишнего выпил и потому не сдержался. А ведь ко всякому обращению уже привык, живя в чужой воле. Когда ругали его, он сжимался (хорошо, что не бьют), но в последнее время где-то в груди, возле сердца, начинало щемить, и хотелось заплакать, а порою взорваться и взорвать всех разом, как сейчас. Он их всех ненавидел: Дрота, Мордву, безмозглых, тупых кретинов, ненавидел и презирал. Он знал, что он — лучше, умней этих хуторских быков, которые лишь «цоб» да «цобе» понимают. Недаром, когда он учился в школе, звали его Ваня Лобанок, а в детском доме и вовсе — профессор. Его учителя хвалили.
А эти быки хуторские… Сами бомжуют в городе, а здесь из себя корчат хозяев. И эта задастая Верка — базарная шлюха. И этот молодой петушок Серёня, принаряженный, машинист тепловоза. Он их всех сейчас ненавидел и презирал. Лишь Королиху жалел: она такая красивая.
На воле между тем менялась погода. Разведривало. Уносило низкую сизую наволочь. Там и здесь прояснивалось, синея. Оттуда, из стылой небесной синевы, тянуло зимним холодом. Зябким ветром повыдуло последних живых людей, которые копошились на своих базах. Хутор лежал в пустом безлюдье и редких мерклых огнях. Пахло кислым дровяным дымом. К ночи, к холоду топили печи.
Никого не встретив, не увидав, Шнурок вгорячах промчался через весь хутор, до самой горы, в подножье которой лепилась малая хатка, когда-то летняя кухня бабки Хомовны, нынче — Вани Шнурка владенье.
В давно не топленной мазанке царили стылость и холод. В малые окошки едва пробивался зимний сумеречный свет. Да и что здесь разглядывать… Бедная постель, на столе — чашки-ложки, да вместо иконы, в простецкой рамке, под треснутым наискось стеклом фотографии бабушки, мамы и лобастого мальчонки Ванечки из далекого детства. Стылость, холод. Сколько дней с дровами для Васькиного дома пластался: таскал из леса, пилил да колол, свою хату забыв. И вот она — благодарность.