Я убедился в пустопорожности всего, что относится к нашей потребительской цивилизации, особенно когда жара, сырость и насекомые делают бесполезными ее достижения. Там я жил в домах, просторных, словно дворцы, и столь же прекрасных своими закругленными линиями, в хоромах, что стоят на сваях вдоль кромки речной воды, построенных по простому и гениальному принципу зонта с древесным стволом в роли центрального стержня и без всяких наружных стен, лишь с необъятной крышей из пальмовых листьев, укрывающей от дождя, утреннего тумана и палящего полуденного солнца. Особенно хороши там были полы, сложенные из местной разновидности черного упругого бамбука, прохладные днем и теплые по ночам.
Я открыл для себя, какая роскошь не иметь иной мебели, кроме подстилки из коры каучукового дерева, противомоскитной сетки и пурукау, «дочери головы» — вырезанной из дерева подушки, которую каждое утро забрасывают на крышу. Я познал наслаждение от купания в вечернем сумраке, когда солнце уже зашло и теплая речная вода обнимает вас, храня от ночного холода. Я научился управляться с пирогой при помощи длинного шеста, цепляясь за ее борта пальцами ног, на полной скорости проходить узкие «рукава» и преодолевать стремнины, угадывать проход единственно по цвету воды, по легчайшей зыби определять, где притаились подводные камни и ощетинившийся сучьями топляк.
Ночи были великолепны — шумные, наполненные звуками песен. Женщины пели, отбивая ритм ударами ладоней по ожерельям. Их песни повествовали о Хинупото, когда-то подглядывавшем за девушками и кравшем их менструальную кровь, о зеленом дятле, похитившем огонь у каймана, или о большом дереве Куиппо, которое, упав на землю, подарило людям воду, поскольку его корни сделались источниками, а ветви — реками, текущими в море.
С Эльвирой я познакомился в маленьком вольном городке Явиза. Она была частой посетительницей местных баров — красивая девушка без холода во взгляде, любившая выпить и потанцевать со «свободными» партнерами в ритме кумбии, мелодии которой разносятся здесь из большинства музыкальных автоматов во всех забегаловках, расположенных вдоль единственной сельской дороги. У Эльвиры было правильное лицо, подкрашенное черным соком генипы, пышная агатово-черная шевелюра, тяжелые золотые серьги и серебряные ожерелья «паратакхадда». Она охотно смеялась, обнажая великолепные сияюще-белые зубы. Она носила прелестные таитянские парео из ярких тканей, украшенные желтыми соцветиями, похожими на солнечные диски, и цветами китайской розы. Она походила на легкую перепархивающую птичку. Поговаривали, что она торговала собой, но я этому не верил.
Позже мне поведали о ее драме. В очень юном возрасте Эльвира забеременела от человека, который ее тут же бросил. Однажды ночью в припадке отчаянья она убила еще не рожденного младенца, колотя себя по животу кулаком. Чуть не умерла. Теперь у нее уже никогда не будет детей. Она бродила вдоль реки, от одного дома к другому, жила от праздника до праздника, пьянствовала, много пела. Знала уйму старинных песен, долгих, словно сказки, тех песен, какие женщина напевает на ушко своей подруге, обнимая ее и укачивая. В такие минуты голос ее становился тонким, высоким и скрипучим, как у цикады. Companita, companita, mü companita, akhuko-batüada… — «Подруга моя, моя милая, сядь, послушай…». Звучали песни о первом мужчине и женщине, о том, как появился на свете табак, песня вши, песня подземного мира. А еще о любви, о наслаждении и муке, о нескончаемом одиночестве. Когда Эльвира начинала петь, вокруг нее рассаживались дети, женщины, а подчас и мужчины, хотя последним и не полагалось слушать подобное. Голос певицы звенел в молчании ночи, похожий на голос маленькой девочки, и лицо ее тогда тоже становилось почти младенческим, дивно светлело от пронизывающей все ее естество благодатной радости, ничего не желавшей знать о том, что пережито: без следа уходила память былых тревог, выпивок, скитаний, горечь от чужой низости.