Солнце зависло, как приклеенное, на западе, над цепью вершин, над вулканом Патамбан, над Серрос Куатес, «горами-близнецами», так оно и стоит, пылая и, должно быть, обрушивая снопы искр прямо в Тихий океан. Кажется, ему больше не стронуться с места, словно птичий вихрь похитил у него всю силу, будто эта колготня черных стай отменила ход вещей и движение мысли, все остановила на земле и на небе.
Вот и Хаконская дорога странно пуста. И вся земля в закатном желтоватом сиянии кажется необитаемой. Обширные поля, улочки города, пустыри, зубчатые силуэты вулканов — все безжизненно.
Еще подлетают последние стаи, кружатся над деревом, ища, куда бы пристроиться. Но все уже занято, от верхушки до комля, от хрупких кончиков веток до их мощного основания, отходящего от огромного ствола. Тысячи черных птиц скопились тут в такой давке, что новая садится не раньше, чем другая, вытесненная соседками, взлетит, громко вопя от возмущения. Сколько их? Десять тысяч, пятнадцать, больше? Гигант дрожит и шатается под их весом, теряет листья. Что ж, он — средоточие всего сущего, в том нет сомнения, раз на нем разместился город птиц, целый народ; он — столп, поддерживающий здешние небеса. Вокруг него приютились людские жилища, вулканы, дороги, плантации помидоров и кукурузы, а еще дальше — совсем уж пустынные места, кедровые и сосновые леса, озера, обдуваемые ветрами высокогорья. Но все это лишилось смысла и силы, замерло, быть может, в ожидании, ибо сейчас птицы — единственные повелители вселенной.
В небе даже их самих уже словно бы нет, лишь мелькание белых просветов, мечущихся в толще черного вихря слепых пятен пространства, — знак того, что танец не закончен, да длинные медленные ленты на краях птичьей воронки продолжают неспешное кружение вокруг эвкалипта — вот-вот развяжется пуп небес.
И тут вдруг гомон их голосов взмывает ввысь еще оглушительнее. Все орут разом, каждая на своем. Звуки яростные, жесткие, они теснят, бьют, отпихивают друг друга. Земля меж тем коснеет в густом молчании, солнце как гвоздями прибито над вулканами в недвижном небе, только где-то на дикой высоте ветер рвет и комкает одинокое облако. Все замерло здесь — и во всех пределах земных, вплоть до далекого Тихого океана, чьи волны тоже застыли.
Крики птиц так громки, что не расслышать ничего другого. В безмерном неистовстве они вещают о себе, их речи достигают края земли и неба, ибо в сих пределах только они живы, только они властвуют. Крона дерева пухнет от их голосов, разрастается, заполняя все пустоты, улицы города, скалистые ущелья…
Но тут солнце, спохватившись, вновь пускается в путь к западу от вулкана Патамбан. Теперь это странное красное пятно, оно растет, меняя облик неба, мнет его, как шкуру зверя. Все, что застыло, оглушенное черным ураганом, оживает. Вдруг появляются люди, вон они стоят на межах своих полей, на плоских крышах домов или на улочках, вдоль которых неимоверно вытягиваются их тени. По шоссе снова снуют, поднимая пыль, тяжелые грузовики с фруктами, бутылками пепси и разным железом. Они катят навстречу ночи к большим вулканам, в сторону Сакапу, Кироги, Уруапана.
Дерево огромно, оно одиноко стоит у дороги, тысячи птиц в его листве переговариваются, толкаются и бранятся, прежде чем заснуть. Воздух прозрачен, небо чуть темнеет на востоке, и уже заметна первая звездочка, мерцающая точка в ночной голубизне. Умиротворение кружит голову, он куда как крепок, этот хмель, а все из-за дерева, где копошится птичий народец.
Да, хмель сквозит в голосах и жестах, но есть и что-то еще, таинственное, неизгладимое, оставленное в памяти этим крылатым вихрем, что на миг остановил движение мироздания.
Тцакари, черный певчий дрозд, что пьянеет, наклевавшись винограда, и, как по волшебству невероятно умножившись, уподобляется дыму, клубящемуся в небе, трепещущему вихрю, где птиц больше, чем семян в полях, не говоря уж о людях, о детях и взрослых.