Выбрать главу

По обеим сторонам июньской дороги тянулись заросли японской сливы, которая цвела, источая сильный аромат. Ветви деревьев были усыпаны белыми, мелкими, как клочки бумаги, цветочками, распустившимися посреди солнечного безветрия. От этого запаха у меня кружилась голова. Гречишник стоял покачиваясь, расправив свежие яркие листья. Под утесом, там, где жили люди, лаяла собака. На дороге, тянувшейся до самого моря, не было в этот час ни души. Я взмахнул тростью и ударил по ветке сливы в том месте, где скопление цветов было особенно густым. Ветка сломалась, лепестки рассыпались по земле. Последний из них все кружился и кружился, пока не повис на невидимой глазу паутине, сплетенной пауком в тенистых зарослях. Я подцепил ветку сливы, упавшую мне под ноги, ловким ударом отправил ее обратно в заросли и продолжил свой путь. Хотя никто этого не видел, я чувствовал невнятное беспокойство. Мне послышалось пение кукушки. Оно доносилось со стороны рощи, где стояли высокие лиственницы с набухшими свежими почками. Взрастившая меня северная природа подступала со всех сторон, заключала в объятья даже болезнь отца и безудержно праздновала разгар царившей вокруг весны. Неподвижный воздух щедро отдавал свое тепло яблоневым цветам на меже, коровам, лошадям, домашней птице. В это время года мать особенно мучили мигрени, а мы с братом, захватив силки, отправлялись в сумерках на холмы и, забывая обо всем, ловили там перелетных птиц. Пространство над верхушками деревьев было заполнено теплым солнечным светом, но в этой наполненности все же чего-то не хватало. А посреди весеннего буйства, вдали от людских глаз, пенилась цветами слива, беспрерывно источая невыносимый свой аромат.

Когда среди северного пейзажа я увидел лиственницы, во мне ожили позабытые детские чувства и сны, наполненные шорохами ветвей и хвои; увидев горец, белокопытник и полынь, которыми заросли здешние склоны, я почувствовал, что хочу упасть и утонуть в этих зарослях. И эта кукушка, голос ее, доносившийся со стороны рощи, поверг меня в великое смятение, которому я не мог противостоять… Мысль о болезни отца привела меня в чувство. Но все же я знал — вокруг продолжает бушевать великолепный, безумный праздник жизни, лишающий людей рассудка. Я шел по роще и срывал с лиственниц мягкие, нежные, как ресницы ребенка, молодые хвоинки. Белокопытник выворачивался у меня из-под ног, открывая белую изнанку своих листьев. Выросшая под этими листьями трава, ее тонкие стебли, вызывали во мне дрожь, которую, бывает, испытываешь при взгляде на чистую юную кожу. Все эти растения, задыхаясь в жарком воздухе, тянулись к солнцу. Словно зеленая волна катилась по склону горы и разбивалась об утес, а если вглядеться, то каждый листик, как маленькое личико, обернувшись, смотрел на меня, и в беззвучном хоре этой лиственной толпы, шевелившейся и шелестевшей вопреки отсутствию ветра, улавливался некий смысл. Что-то похожее на «мы знаем, мы знаем» лепетали они мне.

Я сбежал от них и вышел на лужайку посреди рощи. Снизу раздался звук, я посмотрел под ноги и увидел змею, показавшую на мгновение между камнями свое длинное коричневое тело. «Вот она», — подумал я. Змея выскользнула из-под камня. Ощутив, как бывало в детстве, дрожь возбуждения, я схватил большой камень и пустился вслед за ней, пока не настиг, притаившуюся, в густой траве, и там со всего маху опустил камень ей на голову. Хвост змеи судорожно забился, но вот конвульсии прекратились, и больше она уже не двигалась. Я собрался было отодвинуть камень тростью и заглянуть под него, но отчего-то засомневался и не стал этого делать.

Вернувшись домой и сняв шляпу, я заметил на ее полях лепесток сливы. Отец спал. Только камышовка, склонив головку набок, выводила коленца: «хью-у, хью-у, чек-чек, фю-ить-фюить, чек-чек, фюить-фюить». Вглядываясь в лицо спящего, я вдруг подумал: хоть раз в жизни сумел я понять отца, сумел хоть раз принять его всем сердцем? А теперь он вот-вот умрет. И если я вообще на это способен, то когда же понять и принять его, если не теперь?

Доктор не отвечал на мой вопрос, пока не выписал рецепт. Ногти на его толстых пальцах были аккуратно подстрижены. Выражение спокойствия, столь свойственное людям его профессии, казалось, застыло на его невозмутимом лице.

— Пациент болеет уже очень долго, и его организм ослаблен, но, конечно, самое слабое место — его сердце, а значит, если ему и удастся протянуть в таком безнадежном состоянии еще несколько дней, то все равно максимум через неделю… если вдруг что, ему уже вряд ли можно будет помочь.

Доктор смотрел на краешек стола. Его толстые губы были прямо перед моими глазами. Внезапно я осознал, что самое важное для меня сейчас — вникнуть в смысл произносимых слов, а не следить за шевелящимися губами… Движения его губ, за которыми я наблюдал, слились в один жутковатый танец. Предвосхищая события, я давно уже подготовил себя к тому, что отец умрет и что это предрешено. Но импульс, посланный обыденными словами доктора, минуя ту часть моего «я», которая предвидела эту смерть и подготовилась к ней, достиг буквально каждой клеточки моего тела. Внезапно я заметил, что поглаживаю пальцем краешек стола. Эта привычка проявлялась у меня в моменты растерянности. Взглянув на меня, доктор сказал: