Выбрать главу

- ...ет ...ить ...ет ...ить. - Голос Эммы все еще звучал в ушах Елены, как приглушенное эхо, застрявшее в горах. Перед ее глазами возникла Элеонора, которая незадолго до смерти, к вящему стыду Елены, сгоняла детишек с ближайших деревьев боярышника и часами лакомилась мучнистыми ягодами, громко щелкая вставными зубами. Во время подобного ее чревоугодия Елена, отойдя в сторонку, терпеливо ждала. И вот однажды за свое терпение она получила в награду от матери платок, о котором рассказала Эмма. И почему-то он стал для нее чрезвычайно дорогим. В зависимости от погоды она обматывала им шею то плотнее, то слабее, а однажды нечаянно стянула его так туго - что перехватило дыхание...

Елене вдруг захотелось встать и убежать или зарыдать во весь голос, плакать так, как плачут, чтобы выплакать долго сдерживаемые чувства. Однако с удивительным самообладанием она подобрала веточки розмарина, разбросанные по столу рядом с сумкой Эммы, резко растерла их и несколько раз глубоко вдохнула незнакомый аромат. Напряжение спало, словно Елена выпила горькой сердечной настойки. Она закрыла глаза и продолжала вдыхать розмарин.

- После того вечера не стало на свете человека более одинокого, чем я, и я решила выращивать розмарин, он бессмысленно пахнет у меня в саду вот уже многие годы, - закончила Эмма и засмеялась. И стала вдруг старше, чем была на самом деле, казалось, рассказ потребовал от пожилой женщины, чья любовь к жизни стоила так бессмысленно дорого, огромного напряжения, и сейчас она не испытывала чувства облегчения от свалившегося с ее души камня, а, скорее, взвалила на себя новую ношу, которая будет давить на нее до самого смертного часа.

- Элеонору после того я больше никогда не встречала, - устало сказала

Эмма. - Порой, когда в своем одиночестве я ощущала себя на плахе палача, я пыталась ее разыскать, но тщетно...

В комнате становилось все темнее. После рассказа Эммы стало совсем трудно дышать. А за открытым окном был совсем другой мир, в котором все еще только оживало. Елена неожиданно почувствовала себя, как ранней осенью на речном берегу, куда они ходили вместе с Элеонорой. Во всем ощущалась близость тления, было холодно и грустно, и немного боязно. Как в лифте старого запущенного дома. Закрывая за собой тяжелые двери и медленно поднимаясь наверх, никогда не бываешь уверен в том, что не рухнешь.

Елене показалось, что и поминающие сгрудились в маленькой комнате Элеоноры совсем как в лифте. Мальчик-лифтер оставлен за дверьми, чтобы чужие уши не слышали и чужие глаза не видели того, что им не предназначалось. Медленно все поднимались вверх, вели себя тихо, чтобы ненароком не спугнуть потаенные мысли другого. С аристократической вежливостью вслушиваясь в чужое сдерживаемое дыхание. Мимо скользила исчезнувшая красота, тщательно сотворенная человеческими руками. Лестничные перила извивались, словно мудрая и коварная змея, знающая единственно верный многотрудный путь. Выцветшие стенные панно укрывали и охраняли друг друга, как братья и сестры тайного братства. Вечные страстотерпцы - ступени - смиренно ждали, когда их снова начнут топтать и снова кто-то плюнет на них.

Медленно все поднимались вверх, к стеклянной крыше, сквозь которую проникал свет. Запрокинув голову, смотреть вверх. Не поддаваться желанию смотреть вниз. Не поддаваться силе притяжения, которая тянула назад, туда, где все началось.

Медленно они поднимались вверх.

На мгновение Елене стало невероятно легко, словно бы какая-то невидимая часть покинула ее, как покидает человека дух, если только он не исчезает. До этого момента Елена не подозревала, что в ней как бы живут сиамские близнецы, одному из которых предназначено с высоты своей избранности смотреть на ее оцепенение.

Прозрачно-бледный близнец-отражение, не скованный силой притяжения земли. Он скользил и смотрел на то, от чего освободился. Ему было легко и хорошо, но он не мог забыть столь долго испытываемую силу притяжения. И больше всего ему, обретшему ясность и безграничную свободу, хотелось превратиться в туман и пасть на большие серые валуны у берега моря. На валуны, приложив ладонь к которым, можно было прикоснуться ко всем временам одновременно.

Горько пахнет розмарин. Вечнозеленый пышный кустик. Все горше пахнет розмарин. Бессмысленно горько пахнет розмарин.

Ни-ког-да не вы-би-рай этот мир, ес-ли не уз-нал о дру-гих...

Марципановое счастье

Рассказ Конрада Кейзарса

На мгновение Елене показалось, что эту ночь она не переживет. Она ощущала себя новобранцем, которого гнали сквозь диковинный строй - в нее бросали камнями, на нее кричали, о чем-то молили, гладили, удерживали, чтобы пожалеть, дергали за волосы, жадно хватали за грудь, почтительно целовали в лоб, дружески протягивали руку, били по обеим щекам, бросались перед ней на колени, хлестали плетью по спине...

Елена попыталась вспомнить, сколь долгой бывает ночь. Она знала, что ночь может быть вечной, когда бодрствующий мозг лихорадочно перелистывает интимную историю цивилизации. Она знала, что ночь может быть лишь мгновением между смыканием и размыканием век, чему нет ни одного свидетеля. Изредка ночами она переживала что-то вроде бдения в темноте, которое ей совсем по-детски хотелось продолжить, завесив окна толстыми одеялами, чтобы тьму не спугнул утренний свет.

Эта ночь длилась долго. Ничто и никогда в жизни Елены так долго не продолжалось. Втайне она думала, что к утру они отпразднуют жизнь Элеоноры, она с благодарностью проводит до калитки этих усталых людей, этих верных плакальщиков, откровенных рассказчиков и неутомимых участников торжества. И вежливо-утомленными глазами станет наблюдать, как они примутся решать, кому сесть в машину, а кому по весеннему холодку отправиться на станцию пешком. И прохладным утром она вдохнет машинную гарь, которая клубами покатится по песчаной дороге, и сквозь нее, как сквозь прозрачную дымку, будет смотреть на неспешно удаляющиеся по дороге фигуры.

Сейчас, когда все еще длилась ночь, Елене казалось, что, затворив всю в утренней росе калитку, она направится в сарайчик за лопатой, вскопает землю недалеко от грецкого ореха, очистит ее от едва проклюнувшихся сорняков и уляжется в мягкую прохладу, как большой белый боб. И начнет прорастать, и из нее появятся два сочных зеленых листка, и она будет довольствоваться тем, что можно смотреть на солнце.

- Светило солнце, - услышала Елена, выйдя из задумчивости.

- В тот день светило солнце, - говорил Конрад Кейзарс. Он говорил тихо, будто извиняясь, но и чувствуя себя обязанным сказать хоть что-то. Кейзарс смотрел на свои тонкие пальцы, он боялся поднять глаза - их скорбное выражение Елена заметила сразу же, еще на веранде, прежде чем начали читать псалмы над гробом Элеоноры. Все в этом господине отличалось чрезвычайной элегантностью и правильностью, так что грустное выражение глаз ему просто не подходило. И все же оно не было напускным, скорее, оно отчаянно пыталось сигнализировать об истинной сути, которую на протяжении жизни при необходимости и, скорее всего, по-разному упаковывали, а нередко и подавляли.

Размышляя о глазах Кейзарса, Елена припомнила слышанную когда-то сказку о лекаре, заключившем уговор со смертью. Если он видел белую женщину в изножье у больного, ему разрешалось больного спасти. Если же белая женщина стояла в изголовье, лекарь должен был отступить. Но однажды он увидел белую женщину в изголовье девушки удивительной красоты и ловко перевернул кровать, прижав белую женщину к стене. За такое самоуправство, за то, что нарушил уговор, лекарь должен был умереть. Белая женщина привела его в подземелье, где в многочисленных стенных нишах мерцали огоньки - одни ярче, другие еле теплились. Это были жизни, которыми ведала белая женщина. И вот она подвела врача к едва мерцающему огоньку. Это была угасающая жизнь лекаря. Дрожащим, едва тлеющим светом, как огонек жизни в подземелье белой женщины, мерцали глаза Кейзарса.