В этот сон я поверил, ибо наяву видел, как стадо коров брело в море купаться. Застыв на желтом песчаном берегу, как соляной столбик, я смотрел на неторопливо бредущих животных, а сердце мое так и рвалось наружу и бешено мчалось к воде, чтобы успеть запрыгнуть на какую-нибудь коричневую спину. И, хотите верьте, хотите нет, стоя на берегу, я видел себя переплывающим море на спине у коровы, крепко вцепившимся в ее изогнутые колесом рога. И казалось, я никогда не ведал, что такое зло.
Но все же мне странно было слышать ее слова об исчезнувшем зле, ибо в ней никакого зла быть не могло. Она любила меня душой и телом, и я ее тоже, без притворства. Ведь люди не умеют притворяться, когда такое случается в первый раз.
Вечерами она просила дать ей большую рогатую раковину, которую из дальних стран привез мой отец, и уходила одна в дюны. Там она, прижав раковину к уху, слушала. Удивленный, я говорил, что море можно слушать и так. Она мне отвечала, что море, которое живет в раковине, - это душа, которая не умирает. Живая и невидимая, она уводит туда, где нет ни боли, ни смерти. Она сказала, что раньше боялась смерти.
А слушая упрятанную в раковине душу, она видела, будто сидит у окна в плетеном кресле и смотрит на море. Потом она умирала, медленно сползала с кресла, видела себя уже на полу, в котором жук-точильщик прогрыз свои тоненькие тропки, и тут время начинало мчаться - дом рассыпался, каменная пыль смешивалась с землей, земля жадно впитывала дождь, пролившийся чудесным образом, и на этой плодородной земле вдруг вырастала трава с темно-красными стебельками. И она превращалась в рыжевато-красный луг, который волновался на морском ветру, и страх отступал.
Всегда, когда я был на шаг от смерти, я знал, что душа моя превратится в порыжевший луг, и страх отступал.
Прошло немало времени, меня швыряло, как по волнам, я тонул, я спокойно плавал, я спасал и спасался, пока однажды над дверьми очень старого дома не наткнулся на выцарапанную странную надпись: "Все, что ты делаешь, тщетно".
Откинув голову, я прочел ее не раз и не два и понял, что некоторые вещи я сделал не зря - когда накладывал листья подорожника на ее изъеденные солью раны и когда ржавыми ножницами старался подровнять пряди ее волос.
Елена видела, как Ионатан, закончив рассказ, опустил голову и сцепил замком пальцы. Она смотрела на его ногти - маленькие деревянные шпеньки. Может быть, он превратится не в порыжевший луг, может быть, он превратится в морскую птицу?
Елене казалось, что Ионатан наконец-то освободился, что скорбел он по живой Элеоноре. Елена подумала, что Ионатан Симанис прожил свою жизнь на берегу моря, словно поросшая мелкими ракушками водоросль. Он обвивался вокруг Элеоноры и только теперь сможет позволить себе привольно качаться в ритме волн. Елена улыбнулась, представив себе седого Ионатана водяным растением. Освободившись от Элеоноры, он полощется на волнах, как лента на освещенной солнцем морской глади. Елена попыталась припомнить выцветшую черно-белую фотографию Элеоноры в молодости, с глубоко запавшими глазами, причесанную на прямой пробор. Вот такая она держала в плену Ионатана всю жизнь - как мелкие ракушки держат водоросль.
Море в раковине и раковина в море, рыжие луга в душе и душа в рыжих лугах, любовь в листьях подорожника и листья подорожника в любви. Любовь-повилика и была той невидимой, но удивительно живой нитью, которая только-только начала соединять Елену с чем-то большим, неподвластным разуму.
Однажды она своими глазами видела место, где какая-то крохотная речушка впадала в море. Как безмятежно она сливалась с могучими морскими волнами, которые вздымались и разбивались друг о друга. Елене захотелось тогда очутиться в том месте, где речушка брала свое начало, ибо со стороны моря казалось, что спокойный поток течет вспять. Она несколько раз громко повторила себе, что реки не начинаются в море, что реки в море впадают. Реки впадают в море. Вдоль берега речки Елена поднималась долго, пока вены от колен до щиколоток не взбухли, как витые шнуры. И когда шла она вдоль берега моря, она чувствовала себя невыразимо счастливой, и казалось, что маленькая девочка, случайно повстречавшаяся ей в одном из полузаброшенных рыбацких поселков, в следующем поселке встретит ее со своими внуками, которые, как в незапамятные времена, копченую камбалу будут есть руками, тщательно обсасывая косточки, боясь подавиться, потому что кому же хочется умереть на берегу моря с костью в горле. Время, похоже, все так же бежало вперед повсюду, - но только не там, где Елена шла вдоль берега.
Они сидели на мостках, молчаливые плакальщики. И смотрели на море, накатывающее на них, подобно времени, которое нигде не начинается и нигде не кончается. Оно было повсюду вокруг - прозрачное и соленое. Оно больно щипало, когда кто-то пытался нырнуть с открытыми глазами. Приятно омывало тех, кто забредал не глубже лодыжек. А если томившийся от жажды пытался утолить ее морской водой, жажда только усиливалась. Кто бросался плавать, того волны брали под свое пугающее покровительство. Кто шагал против ветра, тому глаза засыпало песком. Кто уходил к горизонту, тот не успевал вернуться. Кто созерцал переменчивый свет, тот был счастлив и несчастен одновременно.
Время билось в мостки. Время, живущее в раковине, - это душа, которая не умирает.
Горький аромат бессмысленности
Рассказ Эммы Вирго
- На войне нелепо думать о жизни. Пока многие дрожали над ней, я предавалась другим увлечениям. - У Эммы Вирго был низкий бархатный голос, приятно отличавшийся от ее нервных, громких всхлипов, которыми она неустанно сопровождала отпевание и погребение Элеоноры. - На войне нет смысла думать о будущем, как нет смысла и вспоминать прошлое, а настоящего просто не существует. Есть просто жизнь, и короткая, короче, чем обычная.
"Прозит! Vita brevis!" Прекрасная Эмма, одетая в черное потертое атласное платье, заученно чокнулась с лейтенантом, который масляными глазами словно впился в то место, где одежды Эммы чуть приоткрылись, обнажив белую кожу. Эмма мерзла, и ей хотелось как можно быстрее напоить похотливого терьера. Мужчин она сравнивала только с собаками - через ее тайный салон прошли бульдоги, таксы, доги, борзые, лайки, пудели, беспородные дворняжки, гончие, породистые комнатные собачки...
Некоторые из них быстро пропивали разум, теряли равновесие, и Эмма, словно сестра милосердия на поле брани, хватала павшего под мышки и волокла на кушетку. Некоторые мучили ее до рассвета, и тогда Эмма про себя шептала колдовские слова, которые слышала от одной старой женщины: "Сгинь старым месяцем, дождевым облаком. Усохни деревом, пожухни листом, осядь болотной кочкой, выцвети синим лоскутом, рассыпься дождевиком..."
С особой теплотой она вспоминала моряка, который всю ночь проплакал в ее объятьях, потому что какая-то злая болезнь лишила его главной силы и оружия.
Эмма не боялась смерти, только временами ее преследовал дурной сон, в котором в нескольких метрах над землей в голубой дымке шагал странный потусторонний легион, чеканя ритм и время от времени хором вскрикивая:
"Вир-го, вир-го, вир-го..."
Эмма мало чему училась, но в одном была убеждена: самое бессмысленное изобретение в этом мире - местоимения "он" и "она", на самом деле это всегда были и остались все те же многочисленные "я" - это ясно как день. В хлопотах о нищенском существовании военных лет эти "я" становились все более хищными и беспощадными.
Утренний эрзац-кофе Эммы всегда был сладким, ей не приходилось есть сушеную сахарную свеклу. И напитков у нее было в избытке, чтобы "отключить тело", как она обычно выражалась, и выменивать паек на папиросы ей не приходилось. Когда Эмму допекала ее вечно скрипучая кровать, она на один день запиралась. Пила без удержу, курила толстую сигару и лизала необыкновенное лакомство - невесть как очутившийся в их краях мексиканец подарил ей конфеты на палочках: череп с пустыми глазницами из сахара и пряностей, и это Эмму чертовски развеселило. Мексиканец энергичными движениями рук и непонятными восклицаниями пытался рассказать Эмме целую историю об этом лакомстве. Эмма поняла лишь одно - оплакивать смерть не обязательно, иногда над ней можно и посмеяться...