— Ответят. Они отвечать научились. Работа у них такая.
— Точно. У них же там как: дела запортачил, завалил, его на ковер поволокли. Там пропесочат в пять-шесть глоток. Ну, глядишь, такой-то вот, как наш Степан Петрович, начинает виноватым себя чувствовать. Кается. Куда деваться? Не покаешься, с работы слетишь — как петух с тына. А покаешься, дальше работать будешь. И что характерно, все зависит от того, как будешь каяться да заверять. Если истово, то, гляди, не только что помилуют, а и повысят в должности.
— Эти спросят строго.
— Кто — эти?
— Да вон они. Пришли которые. Думаешь, зря пришли.
— Да видно, что не зря.
Митька Прасолёнков, мальчик лет девяти-десяти, стоял возле подвешенного на ракитовом суку огромного, в его рост, баллона из-под пропана и терпеливо, соблюдая необходимые интервалы, лупил по нему сработавшимся железным пальцем от тракторной гусеницы.
«Когда еще придется так позвонить», — думал Митька радостно. Он прислушивался, как плывут над селом, раскатываются разноцветными кругами, подпрыгивают, умирают и снова рождаются, уже вдалеке, на самых окраинах Пречистого Поля, громкие звоны, будоража хозяев и скотину, и лупил, лупил по подвешенному на толстой скрипучей проволоке баллону насколько хватало плеча.
— Да будет же тебе, черт кургузый! — забранилась на него дородная румяная, как свежий пирог, тетка, прогонявшая в это время мимо широкую в крестце и большую, как печка, комолую корову пегой масти.
— Чего, теть Валь? — отозвался Митька и еще сильнее тяпнул тракторным пальцем по звонку; ему уже давно заложило уши, и того, что крикнула ему тетка Валя, он не расслышал, подумал, что та, видать, похвалила его за старание, за то, что звонит хорошо, громко, как взрослый.
По многочисленным стежкам мимо ракиты, под которой стоял и звонил Митька Прасолёнков, пошли, потянулись неторопливые коровы, погоняемые старухами, молодками и сонными девчонками, Митькиными одногодками. Коровы останавливались как раз напротив ракиты, вытягивали белые, черные, коричневые и пегие шеи и разноголосо рекали. Митька не слыхал их заливистого реканья, он только видел, как коровы поглядывают на него, будто знакомятся с сегодняшним пастухом, а как же, сегодня он им генерал, и, роняя под ноги с занавоженными мослаками тягучую и тонкую, как капроновая леска, слюну, вытягивают шеи и разевают большие, как трубы, напряженные рты. Хозяйки тоже поглядывали на мальчика и все что-то говорили. А одна девчонка с кое-как заплетенными густыми волнистыми и белыми, как ленок, волосами показала ему язык и выразительно покрутила возле виска указательным пальцем.
Это была Степанчиха. В Пречистом Поле было две Степанчихи. Эта и еще одна, старая, ее бабка. Младшая Степанчиха училась с Митькой в одном классе. Вредная. Худая. Училась хорошо, редко когда «четверка» мелькнет в дневнике, а то все «пятерки» и «пятерки». Над Митькой подсмеивалась. Но и подсказывала, когда он уж совсем тонул по какому-нибудь предмету. Одному ему подсказывала, больше никому. Как другу. У Митьки тоже характер был не мед, и он об этом знал. Бабка Проса ему как-то сказала: «Сошлись: два сапога — пара». С другими Степанчиха вообще не водилась. А звали ее Веркой Степаненковой.
Степанчиха покрутила пальцем. Но на Митьку это никакого действия не произвело. Он все так же стоял под ракитой и, раскрыв рот, самозабвенно лупцевал по баллону, со скрипом покачивающемуся на ракитовом суку. Верка стеганула длинным жвыдким прутом корову по измызганным навозом голяшкам, та вскинула долгорогую голову и, торопливо, но аккуратно ступая старыми разлатыми копытами по выбитой добела стежке, пошла к выгону, куда уже натекло порядочно коров и телят.
— Сама теперь дойдешь, иди-иди, барыня, — пригрозила незло прутом Степанчиха, проводила корову сонными, едва голубевшими из-под припухших век глазами и побежала к Митьке, с которым, как ей сразу показалось, было что-то неладно.
— Ты что, Митька, сдурел? — услышал он совсем рядом ее сердитый, хрипловатый спросонья голос. — Так только на пожар звонят.
Митька наклонился к ее уху и, не теряя блаженной улыбки, громко прокричал:
— Не хрипи, Степанчиха! Иди, корову свою гони! Сегодня пастух я!
И тогда она решила ошарашить его той новостью, которую берегла для него на потом:
— А ты знаешь, Митечка, что в селе творится?
Митька в очередной раз ударил по баллону и кивнул ей вопросительно: ну, мол, что такое?!
— Не знаешь? Не знаешь… Солдаты пришли. Мить! — закричала она, догадавшись, что у него, как у кузнеца дядьки Захара, заложило уши.
— Какие солдаты? — спросил он уже спокойно и опустил уставшую руку с гусеничным пальцем.
— Такие. Наши, пречистопольские. Двое уже пришли. Я их сама видела. Говорят, и другие тоже придут. А одеты знаешь как?
— Как?
— Как в кино про войну. Не веришь? Вон, гляди, народ собрался. Встречать пошли. У тебя дед был на войне?
— У меня? — Митька внимательно, вроде как ошалев немного, посмотрел на Степанчиху. — Был. Дед Коля. У папки в документах его фотокарточка есть. Но он погиб, — спохватился Митька. — Немцы его убили.
— Знаешь что, пойдем скорей. — Куда?
— Как куда? Твоего деда Колю встречать! Неужели ты так ничего и не понял?
— Не хрипи, — опять сказал он ей. — Как же его можно встречать? Мертвого. Ты что, Степанчиха, тово? — И теперь уже он покрутил у виска.
— Ты и вправду ничего не понял. Ну, как хочешь, а я побегу. Папа сказал, что и к нам тоже дедушка придет. Раз все возвращаются.
Она побежала, встряхивая неопрятными косами, из которых так и выливались на простор золотые кудряшки, и если бы она взяла расплела и расчесала гребешком свои косы, то вот уж, верно, была бы красота неописуемая.
— Подожди! — закричал ей вслед Митька. — Подожди, Степанчиха! Я тоже бегу!
Как только раздались звоны, оповещая Пречистое Поле, что пора выгонять в поля коров и овец, как на большаке, в самой его дали, почти у горизонта, зародилось и стало расти облачко дорожной пыли, закудрявилось, залохматилось, поволоклось обочиной в сонные ржи.
— Идут! Идут! Вон, глядите! — будто, ветром пронесло над толпой пречистопольцев, собравшихся на околице своего села. И толпа всколыхнулась и рассеялись по краю заросшего сурепкой и донником парового поля, обступив дорогу, чтобы, когда подойдут, всем было видно и х. Но как ни вглядывались пречистопольцы в мреющую голубоватую даль полей, как ни прикладывали к загорелым лбам такие же загорелые, натруженные и больные ладони, ничего, кроме растущего с каждым мгновением облачка пыли, разглядеть пока не могли. Было видно и понятно всем, что идут, а кто идет, сколько, все ли, разве ж разберешь в такой дали?
Ребятня, разувшись и поскидав лишнюю одежду, облепила верхние сучья липы. Выше всех забрался Митька Прасолёнков, и ему снизу время от времени покрикивали:
— Ну, Митя? Что там, сынок?
— Идут, — отвечал Митька и подмаргивал стоявшей внизу Степанчихе.
Та тоже смотрела вдаль, щурилась из-под руки, крутила белой головой, а в другой руке держала Митькину куртку.
— Ты смотри, Митюшка, смотри лучше, — сказала ему бабка Проса, тоже стоявшая неподалеку, опираясь на ореховую палку, которую Митька вырезал ей прошлой осенью в лесу возле Каменки. — Смотри, детка, так же ж и дед твой идет.
Бабка Проса Прасолёнкова почти совсем ослепла. Один глаз затянуло белой, с густыми желтыми наплывами, пленкой, другим немного пока видела, но и он в последнее время тоже стал мутнеть. И Митька знал, что это у нее от слез «по убиенном рабе божием Николае». Так говорили соседские старухи, так говорила богомолка бабка Стефания, ходившая по деревням каждое лето откуда-то из-под Рославля и всегда ночевавшая в Пречистом Поле. Далеко от дома бабка Проса уже не уходила. А когда надо было, то просила всегда Митьку. «Эх, вот вырастешь, уедешь в город, кто ж меня тогда водить будет? — говаривала она ему, бывало. — Чую, скоро я вовсе ослепну». — «Пока я вырасту да в город соберусь, ты помрешь», — с тою же серьезной рассудительностью отвечал ей Митька. «А и правда, — вздыхала она и гладила его русую голову с нежно-золотистыми, как свежая овсяная солома, подпалинами на висках и на макушке. — Правда, Митюшка. Правда, детка. Пора мне и собираться. Вот и монашка Стефания говорит, что пора на салазки». «На какие салазки?» — настороженно спрашивал Митька. «Так говорят. Когда в дорогу пора, так говорят, внучек». — «В какую дорогу, ба?» — «А на тот свет». «Разве туда есть дорога?» — спрашивал недоуменно Митька. И она отвечала так: «Есть, Митюшка. Дороги всюду есть. Оттель тольки нету». Отвечала, не снимая руки с его головы.