— Ага, в окопе, — ответил тут же Глухоченков. — Там, на большаке и оставили.
— Ну, тогда вот что: надо за ним сходить.
— Как — сходить?
Кругов не уловил, кто это спросил, не до того было, да и не важно, кто. Ответил:
— А так. Пойти и… Может, ему помощь нужна. Старый человек… Об этом тоже нужно думать. А старые счеты… Домой его надо доставить. Если все вспоминать, кто да чем тут во время войны занимался… Не размотаешь теперь тот старый клубок. Да и незачем.
— Я не пойду, — мотнул головой предсовета. — Пусть хоть там что… А я ни ногой туда. Он же стрелял! Этот клубок, Вадим Георгиевич, новыми нитками сверху покрыт. Так что… А идти надо вон к ним. Вот куда нам надо. Послушай меня, я постарше тебя буду. Не знаю, как и что там дальше будет, а сейчас надо идти туда.
Кругов молчал.
— Тогда я один пойду. Я к народу пойду. Вот так. Плохой я им председатель был. Подсоблял мало. Заступался за них мало. Только и знал, что понукал. Ладно, другой на моем месте, может, еще похужей был. Вот такую речь я им и скажу.
— Это что ж, — осторожно усмехнулся бухгалтер Глухоченков, искоса глядя на предсовета, — с повинной, что ль, к ним?
— Да, с повинной.
— Интересно будет посмотреть.
— Может, и интересно. Не каждый день председатели к людям с покаянием. Это верно ты слово молвил. Да ты не посмотришь.
— Почему ж это?
— Потому как ты туда и носа не покажешь. Я вот повинюсь, так меня они, может, и простят. А тебя, Семен Николаевич, если узнают обо всех твоих делах, не простят там никогда. Тебе бы с твоей хваткой знаешь куда? Тебе бы к Осипку. В один окоп бы тебе с ним! Вот куда тебе только отсюда. Так что сиди и не каркай, когда два председателя разговаривают. А тебе, Вадим Георгиевич, не место с ним. Подумай. Тебе еще долгую жизнь жить. Крепко подумай.
И Степан Петрович Дорошенков тоже ушел, сильно хлопнув дверью. Или это сквозняк, потянувший из коридора, так шибанул входную дверь, даже стекла зыбнули в рассохшихся рамах и зазвенели тоскливо и разноголосо.
Когда в коридоре затихли его шаги, бухгалтер Глухоченков прокашлялся в кулак и сказал:
— Зря вы их, Вадим Георгиевич, отпустили. Я имею в виду Кузьминова и Дорошенкова.
— Вас я тоже не держу. Идите. Там ведь и ваши родственники. Идите к ним. Это действительно будет правильно. Догоните Дорошенкова и идите вместе.
— Да нет, вы меня не так поняли. Я не о том. В том смысле, что надо бы как-то все же договориться… Затраты… Там, если все подсчитать, кругленькая цифра набежит.
Кругов молчал. И бухгалтер Глухоченков не выдержал этого молчания, заговорил дальше:
— Оно бы и ладно, пусть бы строили. Дело-то все же нужное. Житейское дело. Исполком, и в первую очередь Дорошенков, правильно вы заметили, запустил эти дела. Вот, пожалуйста, как говорится, и результат налицо. Только, куда ни крути, все это незаконно. Вон, посмотрите, волокут все подряд. А спросят потом с нас. Фермы и скотные дворы при таком всеобщем попустительстве опять же нечем ремонтировать будет.
— Что вы предлагаете конкретно?
— Вариант есть, Вадим Георгиевич. Имеется вариантик. Народ наш пречистопольский, он в общем-то неплохой народ. И деньжата у людей водятся. Весной вон Шурка Николаиха зятю «Урал» с люлькой купила. Заметьте такой характерный штрих: за наличные, с книжки ни копейки не тронула.
— Ну, так что вы имеете в виду?
— А я, Вадим Георгиевич, то в виду своем имею, что раскошелить наших землячков было бы не грех. За стройматериалы. За транспорт. За горючее. Ну и прочие там расходы. Они заплатят, вы не сомневайтесь. Они даже с превеликим удовольствием заплатят. Тут в долг жить не любят. Организовать только…
— Что? Деньги собирать? Какие деньги? Да подите вы все к черту! — закричал Кругов, вскочил с кресла и грохнул по столу обоими кулаками. — И ты, Семен Николаевич, тоже — к черту! К черту! Со своими советами. — ко всем чертям! Насоветовал ты мне! С этими фиктивными нарядами… С лишним поголовьем коров…
— Да тише, тише ж вы, ей-богу. Ну как дитя малое. Тише
— С тесом… С плиткой… А теперь я вот тут, с тобой… Прячусь! А народ весь там. Что ты мне насоветовал? Ух, какой я дурак был, когда слушал тебя! Какой же идиот! Все там, а я тут… И мне страшно идти туда. Дорошенков, какой бы сукин сын он ни был, пошел, а я боюсь. Дрожу, как…
— А и ничего, Вадим Георгиевич, ничего. Подрожим — не облезем. Подрожим, переживем, перетерпим, А завтра, глядишь, опять все по-старому пойдет. Не насовсем же они пришли. Уйдут. Похозяйнуют и уйдут. Так что нам с вами выждать пока надо. Самое разумное — выждать. Посидим тут до вечера. Вы только не волнуйтесь, не рвите нервы. Что Тут кричать? Не кричите. Дело сделано. И не надо кричать про наряды, про коров. Зачем кричать? Так только себе навредим. Эти, если что разнюхают, пойдут до конца. Я видел, какие у них лица. Что поделаешь, Вадим Георгиевич, у них сейчас сила. С винтовками пришли. Только что пушки не прикатили. Да, дела… Пересидим как-нибудь. А вечерком Осипа Матвеевича выручать пойдем.
— Не знаю. Ничего я не знаю. Одно знаю: к ним идти надо. Пойду поклонюсь бабке Анне Прокофьевне Захарюженковой. Прощения у старой попрошу. Топор возьму, на стену полезу. Если не прогонят.
И Кругов, не отрывая от окна пристального взгляда, начал расстегивать пиджак, потом жилетку, снял галстук и, подвернув рукава рубашки, молча вышел из кабинета.
Бухгалтер Глухоченков догнал его на крыльце, но Кругов отмахнулся сжатым кулаком и так посмотрел на него, что тот отступил за дверь, поняв, что трогать его уже нельзя — ударит. Кругов торопливо зашагал к людям.
Глава восьмая. ЛЕБЕДЬ
И наступила ночь.
Усталые пречистопольцы разбрелись по дворам, отужинали и отошли с миром ко сну.
А солдаты один по одному собрались на луговине, где были составлены в козлы их винтовки, расстелили под ракитами и липами на теплой, еще не остывшей земле пропахшие потом и махоркой шинели и тоже легли ждать утра. Холм, бывший когда-то церковью Всех Мучеников, дыбился над луговиной, над лежащими солдатами. И те нет-нет да и приподнимались на локтях и смотрели в ночь. Но там ничего нельзя было разглядеть, кроме черного холма Всех Мучеников, редких звезд, опушенных лёгкой дымкой, над тем холмом, уснувших дворов невдалеке да часового, то медленно, бесшумно, как тень, прохаживавшегося между ракит, то подолгу неподвижно стоявшего среди ружейных козел.
Изредка вверху, между звездами и холмом, слышались крылья диких уток, встревоженное их кряканье; утки ныряли в заросли ракитника и черемушника, и вскоре оттуда доносился приглушенный плеск воды и кряканье, уже успокоенное, деловитое. Утки ночевали на пруду.
Иван Филатенков некоторое время лежал на разостланной шинели под кустом бузины, слушал, как возятся, устраиваются на ночь невесть откуда взявшиеся дикие утки, как попискивают над церковным холмом летучие мыши, как молчит скоро утихомирившееся Пречистое Поле, смутно, будто сосновый бор частыми березами, белеющее тут и по той стороне пруда свежими срубами, венцами и крышами. Потом он позвал Ивана Федотенкова, тоже прикорнувшего неподалеку и, видать, уснувшего крепко, потому что тот не отозвался, только всхрапнул, будто вздохнул, и перевернулся на другой бок. Иван позвал еще раз, громче, и ему отозвался часовой, остановившийся тем временем поблизости. Тоже слушал ночь — ему это по службе положено. Иван Филатенков узнал голос Кузьмы Колядёнкова, поднялся, подошел к нему, и они закурили.
Взошла луна. Сразу стало виднее. И звезды тоже вроде бы очистились от мутной Дымки. Забелели стёжки. Чернее стал холм Всех Мучеников и вода в пруду, где так же спокойно, как и люди, засыпали дикие утки.
«Кто тебя сменяет?» — спросил Иван. «Назар Асеенков», — ответил Кузьма.
Они неторопливо докурили. Некуда им было торопиться. Одному до смены еще долго было, а другому всё равно не спалось. Иван затоптал окурок, сказал: «Сход, значит, на последний вечер перенесли. Ну и правильно. Ладно, Кузьма, ты тут послужи, а я пойду в Михалищи. Все равно не засну». «Погоди-ка, — остановил его Кузьма. — Я вот тут караулю наше воинство и думаю: нехорошо это, что храм разорили. А?» — «Кто ж говорит, что хорошо». — «Говорят. И наши вон говорят. У кого царя в голове нету. Я Вот как про все про это думаю: сперва храм разорили, потом землю площе пахать стали, с нерадением, а потом и из села вонки подались. Понесло наши пречистопольскне семена по всему белу свету. Собери их теперь. Землю какую кинули. Эх, какую землю кинули! Свою кинули, а другой не обрели». — «Да ладно тебе, Кузьма, панихиду петь. Видно, ничего тут не поделаешь. Веяное время во своему плечу одёжку кроит.» — «Это-то верно. Это ты правильно заметил. И нам тут вроде не след со своими мерками соваться. Только нынешнее, ихнее вон время больно негожую одежку скроило». — «Э, Кузьма, да не нам же ее и носить». — «Не нам. Ага. Так что ж, что не нам? Нашим детям. Внукам. И на нашей земле. Вот что главное — на нашей земле. Да плохо, что не внушили мы им истины. Заветов своих не оставили. А на чужбине им… Чужая земля — чужие заветы».