Выбрать главу

— Мужики! С руки ли нам, земляки дорогие, так вот, на сухую, так сказать, разговор наш начинать?

— Не с руки! Знамо, не с руки! Указ горло засушил! — забасили и несколько голосов пречнстопольцы; по голосам можно было понять, что Глухоченков попал в самую точку, такое начало народу понравилось.

— Указ, верно. Указ, он хоть и указ… — Да его без нас писали! Не нужен нам такой указ! — опять забасили в толпе.

— Минуточку! Минуточку! Нет, братцы, — поправил их Глухоченков, — указы мы уважаем. Потому как мудрыми людьми они писаны. Но! — И тут он поднял над головой палец; палец у него немного дрожал, чего, правда, никто не заметил, и сход на мгновение замер, словно подчиняясь загадочной значительности жеста оратора. — Случай-то, как понимаете, особенный. Тут дело такое, что никакими указами и законами не оговорено. Ис-клю-чи-тель-но-е дело! Валентина! — позвал Глухоченков и начал высматривать кого-то в толпе. — Где завмаг?

— Здесь! Вот она!

— Валентина? Ты, Валентина, не хоронись, — дорогая ты наша кормилица и поилица! У тебя, я знаю, четыре ящика белой оставалось?

Толпа сразу одобрительно загудела.

— Ну, и что ж из того, что оставалось? — ответила Валентина, дородная, видная женщина в платье из темной, видимо, очень дорогой материи с бледно-розовыми аляповатыми цветами.

— А то, Валюша, родная ты наша, что у мужиков глотки пересохли. От такой-то невеселой жизни. Вон сколько сена сегодня наворочали! Так что если бутылочку не откупорить, несправедливо получится. Правильно я говорю, мужики? А, мужики?

— Правильно! Не жмись, Валентина!

Толпа одобрительно зарокотала еще десятком мужских голосов.

— А я что? — спокойно продолжала Валентина, поправляя на бедрах платье. — За законом и порядком пускай начальство следит, мое дело — магазин. Мне скажут продавать, я и продаю. А скажут, чтобы не продавала, я и не продаю. У меня всегда порядок. А те девяносто три головки стоят в подсобке. Сказано было не продавать, я и не продавала. Мне что…

Толпа опять загудела мужскими и зажужжала женскими приглушенными голосами; женские голоса настолько были приглушены преобладавшими мужскими, что не понять было, одобряют они затею бухгалтера Глухоченкова с выпивкой или, наоборот, осуждают. Поскольку от них можно было ожидать в такую минуту и того и другого.

— Одну минуточку, товарищи! — встрял было предсовета. — Постой, Петрович, мы тебя послухали, дай другого послухать! Мы ж тебя слухали, не мешали, — тут же перебили его.

— Пускай бухгалтерия говорит! — закричали там и тут обеспокоенные и настороженные голоса. — Может, этот толком что скажет. Говори! Говори, Глухоченков, раз взялся!

— А я о том и говорю, что раз белые головки еще целы, а Валентина тут, то надо бы сбегать за ключами и нести ящики сюда. Что ж мы, так и не посидим, что ли, по-человечески? Все вместе?

— Давай! — Закричали ответно сразу отовсюду. — Тащи сюда водку! Айда, бабы, за закусью! Распечатывай свою лавку, Валюха! А то небось там все прокисло!

— У меня никогда ничего не прокисает, — ответила невпопад Валентина.

Слова ее тут же потонули в хохоте и подначках. Пречистое Поле хмелело от предчувствия выпивки.

Только теперь Степан Петрович Дорошенков до конца понял все. «Вон куда ты, Семен Николаевич, оглобли заломил», — сказал он себе и, чувствуя, что сейчас может произойти непоправимое, стал искать в толпе председателя колхоза. Но Кругов, видать, прятался за спинами, толокся где-то в задних рядах, и Дорошенков сам было опять попятился к столу, но остановился: там, уже по-хозяйски, размахивал руками Глухоченков. Народ слушал его.

— Ну да, — недоуменно ответила Валентина, — так я вам и открыла магазин. Это вам не склады курочить. Платить кто будет?

— Как кто? — Как кто, Валюша? — Из толпы вывихнулся под свет лампочки Иван Прокопчин и, откинув полу распоясанной шинели, вытащил из кармана брюк сверток каких-то бумажек, послюнил большой палец, подмигнул бухгалтеру Глухоченкову и начал разворачивать сверток, расправлять, перелистывать бумажки. — Вот, — сказал он, — бери. Это мой пай. Тут много, рублей триста. Было время, домой хотел отослать, да не отослал.

И он положил на стол пачку тридцаток, пристукнул ее кулаком и крикнул, обернувшись к народу:

— Давай, мужики, выворачивай карманы. Ссыпай все в кучу. У кого сколько.

И посыпались на застеленный красной материей стол разноцветные бумажки, затертые, сложенные вдвое и вчетверо, и совсем новенькие, хрустящие, словно сухие липовые листья.

— Выкладывай, славяне! Давай, кто в раскур пустить не успел.

«Да, подобрал Глухоченков ключики к миру, подобрал, что и говорить», — думал предсовета, стоя поодаль с опущенными руками и не зная, что ему делать, тоже принять участие в складчине или все же уйти. Но тут произошло нечто, что резко повернуло события в другую колею.

Глухоченков начал складывать деньги. И, складывая вдруг поднес к глазам одну бумажку, другую и сказал:

— Да что ж это земляки, за деньги? Это ж старые деньги! На них же теперь ничего не купишь. Их же давно из обращения изъяли. Их теперь разве что детям, играть, или туалеты…

— Что? — вновь продрался к нему сквозь тесную людскую стену Иван Прокопчин,

— А то, что деньги, говорю, не те.

— Как не те? — настаивал Иван, видимо, почувствовав, что если и дальше так все пойдет, то обещанная выпивка, запросто может накрыться.

— А так, не те. Смотри, какие сейчас десятки. Видишь, какие сейчас червонцы печатают? А вы тут тридцаток старозаветных нашвыряли. Их теперь и вовсе нет. Так что такие ваши деньги не пойдут.

И Семен Николаевич, даже не взглянув на Ивана Прокоп-чина, начал ловко сортировать бумажки: одни — в одну кучу, другие — в другую. И получилось так, что «негожих» оказалось больше.

— А погодь-ка, главбух, останови свою арифметику. Я что-то в ней ни хрена не понимаю, — решительно нагнулся к нему Прокопчин.

— Ну? Что тебе не ясно? — поднял глаза Глухоченков.

— Мне то не ясно, что деньги… Ты что их так швыряешь? Они что, не советские, что ли? Ты знаешь, где их нам выдавали?

— Не знаю. Меня это не интересует. Деньги вполне советские, только уже не в обороте. Я же сказал. Их даже в банке не обменяют. Они теперь — бумага. Просто бумага, и все.

— Вы слыхали, мужики? Нет, вы слыхали? Наши деньги давно, оказывается, обесценились! Наши деньги, вот, вот эти, оказывается, теперь ничего не стоят! Они — бумага! Дерьмо! Вы слыхали, что он сказал? — И Иван Прокопчин схватил в горсть пачку тридцатирублевок и встряхнул ею над головой. — Нет, он же что сказал, гад! Он сказал, что наши деньги — дерьмо! А сам ты кто такой, а? Что-то я твой портрет ни на стройке не видел, ни на покосе. А? И как ты в наш колхоз попал? Видать, из Осипковой родни забрел к нам? Может, ты и окоп помогал ему копать? Да я, братцы, догадался, кажись, зачем он с нами эти жмурки затеял. Мужики! Он же, гад, споить нас хотел! Чтобы мы перепились тут, как… А потом с нами что хочешь, то и делай! Мужики, да его за такое надо к Осипку — в окоп. Тот — из винтовки. А этот… Бей его, мужики! — Иван замахнулся кулаком с зажатыми в нем тридцатками.

Но ударить бухгалтера ему не дали, схватили сзади, навалились откуда-то сбоку, придавили к земле, заломили руки. И держали так до тех пор, пока не успокоился, пока не сошла с губ бледность и не унялись трясущиеся руки.

— Стойте! Товарищи! Стойте! — Это вышел к красному столу Григорий Михалищин.

— Григорий! — закричали ему сразу, затопив яростью своих голосов его одинокий негромкий голос. — Ты что, Григорий, не видишь, что тут творится! Они ж весь колхоз под свой чин подмяли! Правильно Иван сказал, на покосе их не было, а тут они, гляди, первые за словом лезут!

— Да не в них дело, — закричали другие, такие же неистовые голоса. — Они тут тоже, похоже, пешки. Тут, братцы, если разбираться, выше бери — район!

— Верно! Верно, сельчане! Тут только приказчики, а баре там» в Новоалександровской, сидят!

— Что тут толковать! Командуй, Григорий, сбор! Пора тряхнуть и Новоалександровскую!