В этом Рамут тоже походила на Севергу — а именно, в том, что могла подолгу замкнуто сидеть, не проронив ни слова и углубившись в свои думы. Подступиться к ней в такие мгновения вряд ли кто-то осмелился бы: столь сосредоточенно-суровый был у неё вид. Лишь младшей дочке Ладе позволялось нарушить матушкину задумчивость. Но стоило Рамут сбросить оцепенение, пошевелиться и приподнять уголки губ в сдержанной улыбке, как вся суровость пропадала. Молодая синеглазая навья вновь становилась такой, какой все её знали и любили — светлой, внимательной и чуткой к чужому страданию. И даже смуглая кожа, угольная чернота косы и тёмная одежда не приглушали этого света. Она была светлее самых белокожих и золотоволосых, похожих на прозрачных мотыльков девушек. Её сияние шло изнутри, из сердца, и лучилось из глаз.
А целительный камень, огранённый в виде сердечка и затейливо оплетённый изящной оправой, висел у неё на груди. Чаще она прятала его под кафтаном, вынимая лишь по мере необходимости.
Пуская дым по ветру, Рамут смотрела на спокойно-суровый лик сосны. О чём был их молчаливый разговор? Ждана не смела вмешиваться. Это было их и только их дело, а она в эти мгновения особенно остро ощущала свою непричастность к живительному чуду этой любви. Она отошла в тень и заняла скромное, неприметное место. Хоть навья-воин и признавалась ей в чувствах и они обменялись одним последним поцелуем, Ждана знала: единственное место сердца Северги — на груди дочери, рядом с её сердцем. Это было так же нерушимо и незыблемо, как восход солнца, как приход весны, как белые шапки гор. И больше, чем что-либо на свете. И Ждана не имела на него никаких прав. В этом величественном храме для неё не было места даже в самом укромном уголке. Но, единожды вступив в соприкосновение с этим светом, она уже не могла ни стереть его из памяти, ни вырвать из сердца. Этим светом нельзя было владеть единолично — лишь стоять в его лучах, улавливая свою долю, свою крупицу тепла.
И Ждана стояла, не тревожа встречу Северги и Рамут ни словом, ни вздохом, тихая и поникшая, как трава под тяжестью росы, крошечная и незначительная, как песчинка в пустыне, смиренная и покаянная. Нельзя было выплакать эту вину: ни Тихой Роще, ни утешительнице Нярине не под силу было облегчить молчаливую скорбь. Хоть Ждана и нанесла удар белогорской иглой, лишь защищаясь, сейчас её грызло это незримое, неотступное, непоправимое... Сердце беззвучно рыдало: «Я — убийца». Боль вонзалась в него хуже той смертоносной иглы, и Ждана, прижав к нему руку, в изнеможении опустилась на колени. Другая её рука, блестя драгоценными кольцами, скользила по бревенчатой стене дома, ноги подгибались, и она медленно оседала на траву.
Она полагала, что Рамут, погружённая в свои мысли, не видела её, но перед Жданой возникли щегольские начищенные сапоги навьи с раструбами выше колена и серебристыми пряжками. Тело Жданы тряхнул холодок дрожи, но руки Рамут не позволили ей простереться ниц в порыве покаяния. Навья подняла её на ноги, бережно поддерживая и обнимая.
— Я лишила тебя твоей матушки, — выдохнула Ждана. — Сможешь ли ты меня когда-нибудь простить?
Рвущееся из груди рыдание она зажала ладонью, не дав стону вырваться. По пальцам струились тёплые слёзы, а Рамут, смахивая их чистым носовым платком, приговаривала вполголоса:
— Тш-ш... Не надо, Ждана. Не казни себя и не возлагай на себя всю ответственность. Это слишком тяжкий груз. — Она просунула руку под кафтан и высвободила из-под него сердечко, сверкающее всеми цветами радуги на солнце. — Ты лишь орудие судьбы. Без твоей иглы не было бы вот этого, — и навья приложила к груди Жданы целительный самоцвет.
Ждана ощутила толчок, будто живое сердце коснулось её. Объятия Рамут стали очень крепкими, Ждана была зажата в них вместе с камнем-сердцем. Она вцепилась в свою руку зубами и зажмурилась: ей почудилось, что их с Рамут обняла ещё одна пара рук, призрачных и незримых.
— Ну, ну, полно, успокойся... Идём к ручью, тебе надо выпить воды и умыться. Станет легче, вот увидишь.
Спотыкаясь и ничего не видя перед собой, Ждана побрела туда, куда её вели заботливые руки Рамут. Журчание ласкало слух, и она плеснула себе в лицо пригоршню воды, выпила несколько глотков. Дрожь унялась, иголочку боли из сердца словно вынула чья-то невидимая добрая рука. Вот они, солнечные струи, исполненные золотого света... Капельки падали с ресниц, бровей и губ, и влага на лице уже не имела привкуса соли.