Выбрать главу

Все это тоже наводило меня на размышления. Да, когда я врал Наде и добывал сведения, чтобы уничтожить Соколова, я служил этой стране. Это была моя страна, я любил эту страну, но сейчас было такое чувство, будто она находится где-то за тридевять земель. Я был рад успехам Айка и Эстеса в Висконсине. Мне было больно слышать про жертвы ураганов. Я искренне надеялся, что с миссис Чейс все будет улажено, а старик Кейси разберется с Ларсеном по справедливости. Но все это, казалось, происходило где-то далеко-далеко, будто речь шла о результатах референдума или об эмиссии ценных бумаг в каком-нибудь заштатном северном городке. У меня прямо в паху похолодело от мысли, что пенис предпоследнего Надиного любовника вскоре окажется пенисом мертвеца и что произойдет это не без моей помощи. В воображении моем вновь и вновь возникала картина того, как Соколова ведут по двору на расстрел. Привяжут ли его к столбу или просто крикнут: "Стой здесь!"? Наденут ли ему на глаза повязку или обойдутся без этого? Бывают ли у коммунистов капелланы? Может, у них есть какой-нибудь специальный комиссар, который читает перед казнью из Маркса и Ленина? Как звучит по-русски команда к расстрелу? Ничему этому в Монтеррее нас не учили. Будет ли Соколову больно, когда в него выстрелят, и сколько времени он будет чувствовать эту боль? О чем он будет думать?

А Надя? Скоро ли она сообразит, что я ее одурачил? Узнает ли она, что Соколов казнен? Рано или поздно — обязательно, и тогда она поймет, что сама послала его на расстрел. Как она поступит? Вряд ли ей удастся найти меня, чтобы за все рассчитаться, — значит, мстить ей придется себе самой. Какое орудие она изберет? Снотворное или бритву? Да, Надя дурно воспитана, а все-таки я уже стал по ней скучать. Во Франкфурте она всегда привлекала внимание мужчин. Себя она, конечно, очень любила, но жизнь любила тоже. И даже эти ее рассказы про деревья и про кошек казались мне теперь не лишенными некоей значительности. А уж в постели-то она была настоящая тигрица! А что если поехать в Ганновер и спасти ее? Но что я ей скажу? Сказать правду — нельзя, а продолжать врать я тоже не мог. Нет, Нади больше для меня не существует, а через какие-нибудь полгода она, подобно Соколову, совсем уйдет из жизни. Вот так я послужил своим согражданам, в том числе и Эйзенхауэру с Кефовером и Джулии Чейс с Доном Ларсеном.

Не прошло и нескольких дней, как я убедился в том, что нрав у обоих новичков-защитников вполне соответствует их грозному виду. Я пробовал с ними заговорить — в ответ встречал лишь колючий взгляд. Во время игры я пытался их остановить — с тем же успехом можно было пытаться остановить паровоз. Когда же они вставали на моем пути, обойти их было невозможно. Тренеры говорили всякие слова, стремясь разбудить во мне злость и упорство, но и сами прекрасно понимали, что только зря сотрясают воздух. Даже других наших игроков — тех, которые были на голову выше меня, — эта новая парочка повергла в ужас. Я же с трудом ковылял по лагерю и чувствовал себя препогано. Мысли мои все больше и больше настраивались на какой-то похоронный лад. Где, спрашивал я себя, похоронят Соколова — в России или в Германии? Закопают ли его просто так или все-таки поставят какую-нибудь плиту? Бедная Надя тоже вряд ли могла рассчитывать на приличные похороны. Я ясно представлял себе ее скромную могилку на заброшенном немецком кладбище для бедняков. А я — что будет со мной? Ведь каждый год на футбольном поле кого-нибудь да убивают, и я прекрасно понимал, что если кому-то и грозит такая гибель, так это мне. Интересно, а много ли солдат сложило голову подобным образом? Что, если я буду первым? Как тогда преподнесут мою смерть в армейской печати? Кем я предстану в глазах людей — героем или фофаном? А в нашвиллских газетах — будет ли там, по крайней мере, сказано, что я играл за сильную команду? А мои старые друзья — утрут ли они слезу, прочитав обо мне в "Альманахе Вандербилтского университета", или махнут рукой и скажут: "Что с него возьмешь — вечно он все делал по-дурацки"? А что будет со страховкой? Много ли получат за меня родители?

Вот такие мысли обуревали меня, когда я однажды сжигал во дворе всякую секретную макулатуру. Посмотрев по сторонам, я вдруг увидел в отдалении чью-то фигуру, неуклюже шагавшую по направлению ко мне, и через минуту узнал сержанта Хусака и подумал, что он уже, наверно, под градусом. Сержант Хусак работал в отделе личного состава лагеря, а кроме того, был ответственным за нашу казарму. Обыкновенно он появлялся в казарме уже в шесть утра, громогласно крича: "Разойдись! Разойдись!" — с таким видом, как будто ему предстояло повести нас на бой. Далее, однако, наступал спад. Чем ближе время подходило к вечеру, тем ниже клонилась его голова, в конце концов обретая покой на стойке бара. Впрочем, если сержант Хусак и был алкашом, то по-настоящему напивался, надо сказать, нечасто. Бегая по штабным коридорам, он выписывал такие кренделя, что встречные оборачивались, чтобы посмотреть, попадет ли он туда, куда ему нужно. Сейчас, однако, он ступал медленно и достаточно трезво.

— Дэйвис, — сказал сержант Хусак, — у меня для вас неприятные известия. — Его глазки хитро поблескивали, и я с удивлением убедился, что сержанту Хусаку, оказывается, не чужда ирония. — Вы ведь видели этих двух новых защитников — не слабые ребята, верно? В общем, капитан Уолтерс считает, что с ними у нас теперь полный комплект. Он просил сказать, что ценит ваше упорство и все такое, но команде вы больше не нужны. — Уголки его губ насмешливо искривились. "Что происходит?" — подумал я.

— Значит ли это, что мне больше не надо ходить на тренировки?

— Вообще-то, да. Конечно, если вы перестанете быть членом команды, мы не сможем держать вас в лагере.

— И куда меня пошлют?

— После того как сбежал Уикс, у нас появилось свободное место в Берлине. Капитан Мак-Минз считает, что вы на него годитесь. Как у вас с немецким?

— Нормально. — Хотя я бегал по бабам во Франкфурте не для того, чтобы выучить немецкий, разговорной практики я получил достаточно. Девицы, как правило, болтали без умолку, а одна дородная и не первой молодости дама по имени Гудрун часто зазывала меня на чашку кофе. За день она произносила слов этак миллион. Немцу слушать ее, конечно, было бы скучно, а мне — очень полезно. У меня даже возникла идея: пополнить штат школы военных переводчиков иностранными проститутками — это бы здорово помогло.

— Сможете вести допросы по-немецки? — спросил сержант Хусак.

— Думаю, смогу.

— Тогда, хочешь не хочешь, а придется вам отправиться в Берлин. Понимаю, как вам жалко, что футбольный сезон пройдет без вас. Да и в караулы в Берлине не ходят, и одежду носят только штатскую.

Для всех в лагере «Кэссиди» берлинский разведцентр был чем-то вроде Валхаллы,[46] но я и думать не смел, что могу оказаться в числе избранных. Сержант Хусак протянул мне руку и сказал:

— Что ж, поздравляю. Ну и везет же тебе, бродяга! Все, кому я сообщал эту новость, говорили те же самые слова.

Скотт Вудфилд воскликнул:

— Берлин? Да это же самое удачное место в Европе! Ну и везет же тебе, бродяга!

Капитан О'Киф, когда я явился к нему насчет жалованья, старался сохранить серьезный вид.

— Дэйвис, — сказал он, — в Берлине вам нельзя будет ходить в форме, придется носить штатское. Есть у вас штатская одежда?

— Так точно, сэр.

— А вы уверены, что вам хватит? Дам-ка я вам на всякий случай четыреста долларов — купите себе еще. Ну-ка отвернитесь, пока я буду открывать сейф.

Передавая мне деньги, он вдруг улыбнулся и сказал:

— Ну и везет же тебе, бродяга!

С этими деньгами я, не мешкая, отправился во Франкфурт, в американское ателье на Адикусаллее, и уже через неделю имел шесть новых костюмов.