Вспоминаю, что видела домашний колпак Вольтера – в застекленной витрине, где-то в каком-то музее. Скромнейший головной убор – колпак телесного цвета, с кружевами. Меня изводило пламенное желание его заполучить – такая у меня была странная навязчивая идея, долго не отпускала, сопровождалась суеверным предположением, будто тот, кто наденет колпак, прикоснется к следам снов Вольтера. Разумеется, все эти сновидения – на французском языке, все они – из его эпохи, и тогда меня осенило, что людям во все времена снились их современники. Древним грекам – их божества. Эмили Бронте – торфяные болота. А Христу? Он, возможно, не видел снов, но знал все, что только может присниться, – все сочетания элементов, до конца времен.
Мои обязательства перед “Галлимаром” выполнены, сажусь на “Евростар” до Лондона. В поезде переделываю некоторые куски рассказа, который взялась писать в тихом парке в Сете и продолжала в стремительном парижском поезде. Поначалу я недоумевала, что же побудило меня написать такую неясную, горестную повесть. Мне совершенно не хотелось анатомировать свою работу, орудуя хирургическим скальпелем, но когда я перечитала текст, то поразилась, сколько мимолетных мыслей и происшествий его вдохновило, сколько всего он впитал. Я отчетливо, как будто подчеркнутые фломастером, видела даже самые пустяковые подробности, которые вобрал в себя рассказ. Например, круглый пруд – эхо, напоминающее об идеальной порции яичницы. Рисуя свою юную героиню Евгению, я позаимствовала определенные черты с портрета Симоны: интеллектуальную гибкость, странную походку и простодушную надменность. Но другие черты заменила на их противоположности. Симона содрогалась, когда к ней прикасался другой человек, а Евгения неприкрыто жаждала прикосновений.
На международном вокзале Сент-Панкрас я пересела на поезд до Эшфорда: последний отрезок пути в поисках могилы Симоны Вейль. Мы ехали мимо домов, стоящих сплошными рядами, мимо безжизненного ландшафта. Я обратила внимание на дату на своем билете – 15 июня, день рождения моего покойного брата Тодда. Его единственного ребенка, дочь, зовут Симона. Я сразу приободрилась. Сегодня может произойти только что-то хорошее.
Приехала, отыскала прилавок с кофе, потом стала искать такси. Небо становилось все темнее, в воздухе чувствовался резкий холод. Я достала из чемодана фотоаппарат и вязаную шапку. Поездка на такси заняла минут пятнадцать, высадили меня у ворот кладбища Байбрук. Я почти ждала, что там будет каменный домик наподобие каретного сарая или кто-то, кто выдавал бы посетителям карты, но там не было ни души. Только садовник косил сорняки за завесой моросящего, но неослабевающего дождя.
Кладбище оказалось обширнее, чем я ожидала, – а я ведь понятия не имела, где лежит Симона. Я ходила по дорожкам туда-сюда, несколько обескураженная. Было как-то сумрачно. Солнце в зените – а больше похоже на закат. Я сделала несколько снимков. Крест, врезанный в могильную плиту. Надгробие, покрытое плющом, как коркой. Прошел почти час. Дождь не прекращался. Я уже была готова сдаться, сочтя задачу непосильной, но вдруг вспомнила, что Симона похоронена в католической части. Нашла место с множеством изображений Марии и крестами на каждом шагу, но Симоны было не видать. Внимательно осмотрела часть, где теснились статуи. Небо почернело. Я в легком унынии присела на скамейку. Одобрила бы Симона это паломничество? Мне кажется, что нет. Но у меня была с собой лаванда из Сета, завернутая в старый носовой платок, – было что оставить Симоне, частичку Франции, и, припомнив ее любовь к родине, ее томительную мечту вернуться, я решила не сдаваться.
Посмотрела вверх, на грозные облака.
Взмолилась, обращаясь к брату.
– Тодд, ты не мог бы мне помочь? В твой день рождения я одна и ищу женщину по имени Симона.
Я почувствовала, что его рука меня направляет. Справа от меня росли деревья, и я почувствовала, что меня к ним неодолимо тянет. И вдруг замерла. Почувствовала запах земли. Там были жаворонки и воробьи, и тонкий столб света, который появился, а потом пропал. Не делая никаких благоговейных пауз, я повернула голову и нашла ее, во всем ее скромном изяществе. Раздвинула меха фотоаппарата, навела объектив на резкость, сделала несколько снимков. Когда я опустилась на колени, чтобы положить на надгробие, чуть ниже имени, сверток с лавандой, сгустились слова, срываясь с языка, как детская песенка. Меня обуяла умиротворенность, перед которой я была беспомощна. Дождь испарился. К моим туфлям прилипла грязь. Света там не хватало – света, но не любви.