«Верьте моей искренности, — сказал подсудимый. — Я еще мог бы жить…» — Далее Николай Васильевич слово в слово привел недавнее заявление Малиновского: — «Приговор ясен, и я вполне его заслужил…» Так нам сказал подсудимый, сам требуя себе расстрела. Но так ли это, товарищи, искренность это или… неискренность? Сознание своей вины или… новый расчет на что-нибудь? Вот вопрос, который стоит перед нами, и да будет мне позволено ответить на него, исходя не из факта добровольной явки Малиновского и его раскаяния, а исходя из анализа мельчайших деталей; они, быть может, поведают нам правду более искреннюю и более глубокую, нежели факт явки и все самобичевания подсудимого…
Малиновский начисто забыл о роли, которую так удачно исполнил перед судом. Слова государственного обвинителя будто сдернули с него маску обреченности, теперь он слушал с напряженным вниманием, боясь пропустить хотя бы слово.
— Мы не слышали здесь целого ряда свидетелей, — продолжал Николай Васильевич, — показания которых имеются в обвинительном акте; свои показания подсудимый также стремился в значительной части строить на показаниях таких лиц, из которых одни уже умерли и не могут повторить здесь сказанного или находятся вне пределов нашей досягаемости. Я принужден остановиться поэтому на уликах, но не для доказательства основного обвинения — провокации, а для проверки каждого из частных заявлений обвиняемого; я хотел бы проверить каждое слово, сказанное здесь подсудимым, насколько это будет возможно; только вполне проверенному или вполне доказанному, или по крайней мере неопровергнутому я буду придавать значение достоверного…
Малиновский машинально кивнул утвердительно. Как видно, напряжение у него прошло, он расслабил плечи, опустил между колен набрякшие руки и так сидел до тех самых пор, пока Николай Васильевич снова не напомнил его собственного рассказа о детских годах. Это заставило его насторожиться.
— Вы слышали, как он рассказывал здесь свою жизнь. «Я остался сиротой и принужден был бродяжничать; случайно, проходя мимо чужого дома, я с товарищами вошел в этот дом, и мы взяли там хлеб, масло и тринадцать рублей денег». Совсем картина из «Жана Вальжана» Виктора Гюго, — усмехнулся Николай Васильевич. — Но это впечатление резко меняется, когда мы устанавливаем четырехкратную судимость Малиновского и когда перед нами оказывается совершенно извращенная натура, у которой поколеблены все понятия и уже не работают сдерживающие центры… Обратимся ко второму периоду, когда подсудимый состоял рабочим на фабрике Лангензипена…
По мере того как государственный обвинитель вскрывал прошлое Малиновского, тот все более утрачивал надежду на то, что колесо фортуны наконец повернется и обвинение обратится оправданием. Не повернулось колесо.
Под тяжестью улик Малиновский уже был не в состоянии воспринимать обвинительную речь, его уши временами будто закладывало ватой. Он понял окончательно, что его кунштюк с искренним признанием своих преступлений провалился, и ждал одного: когда же наконец Крыленко закончит свою речь. «Все кончено, — обреченно думал он, — все кончено. Он знает всю мою подноготную вплоть до мельчайших деталей. Как я и предполагал, архивы департамента полиции поступили в полное распоряжение Революционного трибунала… Все кончено…»
Николай Васильевич анализировал:
— Здесь выступает на сцену та черта характера Малиновского, которая вообще, по моему мнению, в нем доминирует и руководит им, — это самый бесшабашный и самый беспринципный, руководимый исключительно личным честолюбием авантюризм. Авантюризм и беспринципность толкнули Малиновского на первую кражу, они же заставили его согласиться служить в охранке; эти же свойства толкнули его к большевикам; те же авантюризм и беспринципность заставили его затем пойти на одновременный блок и с охранкой и с большевиками, чтобы пройти в Думу… Слуга и холоп департамента полиции, а не мучащийся своим предательством человек: слуга и холоп, не брезгающий лишним «четвертным билетом» и «красненькой», — вот черты Малиновского… Товарищи, всем известно, что исторически еще не решен вопрос, чего больше, вреда или пользы для революции принес Малиновский объективно своей думской деятельностью. В этом — оправдание излишней доверчивости наших партийных центров; но это — не оправдание для подсудимого… Одинаково ничем не может быть заглажен и тот безграничный вред, который Малиновский нанес движению своим выходом из Думы, когда бросил всю работу партии, обманул доверие сотен тысяч рабочих, дал возможность расползтись грязным слухам о его провокаторстве, растоптал и поругал надежды и веру сотен тысяч рабочих, когда он пошатнул веру в партию и нанес удар, от которого мы все в свое время долго не могли оправиться. Быть может, объективно наше счастье было в том, что предательство Малиновского раскрылось только после революции: раскройся оно в тот момент, удар был бы еще тяжелее. Но все это, повторяю, лишь объективные плюсы, и они ни в коей мере не могут смягчить вину подсудимого; обстановка же его выхода из Думы, действительная, а не выдуманная им здесь, делает его еще преступнее.