— А что панночка? Любить, это верно, любила, а потом срубила дерево по себе — вышла замуж за офицера. Ты его должен знать, он из охранного отделения. Белонравов ему фамилия.
— Белонравов? — удивился Николай Васильевич.
— Он самый, сдобный такой, одеколоном мажется. Дети у них теперь. Была бездетной — со мной баловалась. Может, и мой корень в панском дереве, кто знает? А потом все само собой и кончилось… Женился я, а контрабанду не бросил. Только зря все это, быть бы мне просто конюхом и не нюхать вольницы. К тебе вот прикипел, способствую революции, а мне, может, это ни к чему.
— Что так?
— Должно, еще не дозрел. Вот ты мне упрек сделал, а я, веришь, после каждого спроваженного за кордон мучениями гложусь: что за человек, зачем да почему головой рискует? Раньше на все смотрел проще. Сходишь за кордон — и доволен. Теперь разные думы одолевают.
Ситный был старше Николая Васильевича лет на семь, но выглядел на все сорок. Впрочем, разница в возрасте — и мнимая и настоящая — не помешала им сдружиться. Бывало, управятся с делом, условятся о новой встрече, а расходиться не торопятся, беседуют о том, о сем. Медведяка дальше Люблина и Сосновиц не выезжал, Петербурга в глаза не видел, а поэтому слушал Николая Васильевича с большим интересом. Однажды спросил:
— А сам-то ты как политическим сделался? Самолично додумался или поднадоумил кто?
— Жизнь поднадоумила.
— Хлопотное ты дело на себя взвалил.
— Кому-кому, а матери моей действительно хлопот полон рот.
— Матерям больше всего приходится терпеть, — посочувствовал Медведяка. — Для нее, как для всех матерей, сын независимо от годов — всегда дитя, потому переживает, потому и хлопочет.
В тот день они, как обычно, снарядились на охоту, но, разумеется, не охотились, устроились на сухой опушке, да так и проговорили до самого вечера. Было о чем поговорить: за короткое время они перебросили через границу немало марксистской литературы, переправили многих политических эмигрантов, помогли им избежать неминуемого ареста. Вот и теперь они поджидали тайный груз из-за кордона.
Смеркалось, а верные люди где-то задерживались. Первым услышал какой-то шорох Медведяка — слух у него был поразительный, как у лесного зверя, — выждал немного, потом приложил ладони ко рту, тявкнул два раза по-лисьему. Вскоре показалась лошадь. Ее вел под уздцы Сергей Петриковский, сзади шел молодой парень, тоже недавний гимназист, один из воспитанников Николая Васильевича. Все вместе быстро развьючили лошадь, вынули крамолу, припрятали запретный тючок в яме под вывороченным деревом — и гимназисты ушли. Медведяка снова навьючил лошадь, похлопал ее по холке, что-то ласково бурча.
— Ну вот, Иван Францевич, пора и нам с тобой прощаться. Обстоятельства сложились так, что мне надо завтра же выехать в Петербург по срочному делу. Вернусь, вероятно, не скоро. Будешь помогать Сергею. Литературу возьмешь отсюда дня через три.
— Понятно, — кивнул Медведяка. — Будь спокоен за наше дело. В случае чего — лишь сигнал подай, все исполню. И Сергею буду способствовать. Он еще молодой, горячий, за ним глаз нужен.
— Спасибо, Иван Францевич, уверен, что не подведешь.
Медведяка расчувствовался, но виду не подал: не любил его товарищ нежностей. Попрощались по-мужски, крепким рукопожатием.
12
…По дороге к хуторку Ивана Ситного он решил передохнуть: расстелил плащ под боярышником и углубился в книгу. Фолиант по юриспруденции, который он захватил перед отъездом из Петербурга, попался до того скучнющий, что ощущение вязкости вначале отпугнуло Николая Васильевича, но он пересилил себя, вчитался. «Ничего, пригодится и это. Иной раз удачно подвернувшейся цитатой можно навзничь опрокинуть оппонента», — подумал так, и тут же пришло в голову, что хорошо бы сослаться на эту книгу в очередной статье. И подписать эту корреспонденцию надо бы как-нибудь иначе. Не «А. Брам», а просто, без точки.
Иногда Николай Васильевич поворачивался на спину и, положив книгу под голову, смотрел на небо, по которому плыли, клубясь, тяжелые облака, потом снова принимался читать.
На страницы шлепнулось несколько капель — Николай Васильевич закрыл книгу, надел плащ и не торопясь стал подниматься по крутому склону. Пыльный проселок стал рябым от дождевых капель. Потом налетел ветер, взвихрил дорожную пыль, понес ее, закрутил. Вспыхнула молния, разломилась на тысячу осколков — и тотчас загрохотало вокруг, будто обрушилась гора железных бочек. Дождь теперь уже не накрапывал, но и не шел «по-человечески», а как-то порывами, через равные промежутки набрасывался на одинокого путника. Николай Васильевич промок, начала побаливать простреленная нога.