Он шел тихо, оберегая ногу, и перебирал в памяти свои встречи с заводскими рабочими. В Петербурге он еще более сблизился с металлистами и — не без оснований — считал себя их учеником, хотя Ерофеич и другие рабочие Металлического завода называли его между собой — и тоже не без оснований — своим учителем. Он не опасался, что его не поймут, при случае цитировал даже Маркса:
— «Предварительным условием, без которого все дальнейшие попытки улучшения положения рабочих и их освобождения обречены на неудачу, является ограничение рабочего дня. Оно необходимо как для восстановления здоровья ж физической силы рабочего класса… так и для обеспечения рабочим возможности умственного развития…» — и тут же, основываясь на статистике, говорил: — У вас, по сравнению с металлистами других губерний России, положение немного лучше — 272 рабочих дня. Чем это объяснить? А тем, что вы ведете постоянную борьбу за свои права, идете впереди общероссийского движения. И все-таки, разве можно считать нормальным, что вы не имеете возможности не только как следует отдохнуть, но порой у вас не хватает времени, чтобы помыться в бане, поесть вовремя. А всевозможные сверхурочные работы? Даже выспаться как следует нельзя. А это влечет за собой физическое и духовное истощение, многочисленные травмы на производстве.
— Верно говоришь! — замечал кто-нибудь из слушателей. — Придешь в цех, а голова чугунная, того и гляди искалечишься. Тогда семье хоть по миру…
Николай Васильевич приводил цифры — и они, эти цифры, с неопровержимой наглядностью свидетельствовали о невыносимом положении рабочих России.
— А жилье? Ты бывал у нас дома, знаешь — хуже скотского. Весь день уродуешься, а придешь домой — глаза бы не смотрели: дети спят на лохмотьях, едят впроголодь. Словом, каторга. Цели его поездки в Петербург этим летом были связаны с избирательной кампанией в IV Государственную думу. Партия проводила ее, выдвинув главные лозунги: демократическая республика, восьмичасовой рабочий день, конфискация всей помещичьей земли.
Совсем недавно в России начала выходить массовая ежедневная марксистская рабочая газета «Правда», легальный орган партии. Крыленко хорошо знал, как она создавалась, как собирали рабочие свои трудовые копейки. И вот теперь в ней сотрудничали все лучшие силы партии. Большевистское слово с ее страниц повседневно связывало партию с широкими рабочими массами. Вместе с тем в каждом номере раздавались голоса рабочих, рассказывавших о беспросветной жизни трудового люда, о фактах полицейского произвола. Эти корреспонденции складывались в грозный обвинительный акт царскому строю.
Другим легальным органом партии, другой такой трибуной рабочего класса должна будет стать большевистская фракция в Думе. Крыленко именно теперь, в процессе подготовки выборов, воочию убедился, как важно большевикам знать государственные законы и уметь использовать их на думской трибуне, и решил получить юридическое образование.
Размышляя, Николай Васильевич не заметил, как оказался у дома Ивана Ситного.
— Ой, боже ж ты мой, до чего он промок! — всплеснула пухленькими ручками хозяйка дома и заторопилась на кухню за горячим молоком. — Надо бы горилки на той случай, да всю вылакал мой супостат!
«Супостат», улыбаясь в бороду, вышел из горницы.
— Не шуми, мать, не шуми. У меня наливочка припасена, — сказал он и откуда-то извлек непочатую бутылку, — сооруди-ка нам что-нибудь быстренько на закуску.
Ему не терпелось поделиться с Николаем Васильевичем своими новостями. Во-первых, за кордон стало ходить сложнее, отчего-то была усилена пограничная охрана, а во-вторых, о том, что Николаем Васильевичем интересовался подозрительный тип, и в-третьих, все пошло через пень колоду: брата в солдаты забрали…
— А ведь я без тебя здесь, Николай Васильевич, совсем большевиком заделался: почитывал кое-что. Выгоду-торговлю забросил, — сообщил он, выпив рюмку и закусив огурцом. — Чего не пьешь? Молоко да водка — что твоя молодка! — он любил перед хорошим человеком блеснуть иной раз доморощенной поговоркой-прибауткой. — Слышал, будто ты опять по другому ряду за учебу взялся? Ну да тебе виднее, ты голова, мой разлюбезный Абрам. Читывал я твою статью в газете. Подвернулась под руку, гляжу: знакомая подпись. Прочитал и даже сам себе удивился — все ясно-понятно, будто когда ты ее писал, то со мной советовался. И про меньшаков этих самых тоже все просто: не юли, стало быть, знай наших! Я ведь, Николай Васильевич, если бы мне грамоты поболе, тоже в большевики записался бы, а так, пожалуй, не примут: темнота, — противоречил он сам себе, а Николай Васильевич слушал его и улыбался.