Примерно так, а быть может, несколько по-другому намеревался начать свою исповедь Эрнест, но он совершенно справедливо полагал, что такое начало безусловно привлечет симпатии сентиментального читателя.
У Эрнеста было сейчас все: деньги, заграничный паспорт и любовница. Правда, деньги слишком быстро таяли, а новых поступлений не предвиделось. К тому же, и оплаченная любовь не совсем удовлетворяла его.
— Мон шер, о чем ты задумался? — спросила Жозефина, прижимаясь к нему. — Или ты не любил меня никогда?
— Ма шер, мой финик, я, может быть, полюблю тебя, когда нечем будет платить.
Девушка на всякий случай улыбнулась. Что-то подсказало ей: Эрнест сам нуждается в утешении.
— Я сварю кофе, — Жозефина вскочила с тахты и юркнула за ширму. Оттуда вскоре послышался ее повеселевший голосок: — Тебе, конечно, без молока? Ты любишь черный кофе. Он бодрит и прогоняет сонливость. Я быстренько. — Она болтала всякий вздор и при этом напевала песенку своего Эрнеста. Он научил ее в минуты мрачного состояния духа:
Все васильки, васильки
В клочьях седого тумана.
Помнишь, у самой реки
Били мальчишки Романа?
Били за то, что живет,
В голову, грудь и живот,
Били за дело и так,
Били за стертый пятак…
Вскоре она появилась из-за ширмы и защебетала, наливая кофе:
— Правда, из меня получилась бы хорошенькая, заботливая хозяйка-жена? Почему ты молчишь, мон шер, тебе тоже грустно и хочется плакать?
Он грубо поцеловал ее. Но это было все-таки лучше, чем когда он недвижно сидел за столом и, холодный как лед, писал что-то своим прыгающим почерком. Если бы она могла читать по-русски, то прочла бы рукопись, и это многое объяснило бы маленькой Жозефине.
…Я страдаю от неумения высказаться просто и сильно, но я хочу вывернуть себя наизнанку, чтобы люди могли ясно увидеть не только мою внешнюю оболочку. Не знаю, как лучше это сделать. Я боюсь отпугнуть читателя своей чрезмерной откровенностью, но эта откровенность необходима мне, как воздух, как деньги. Да, да — тот презренный металл, перед которым даже завзятые святоши испытывают благоговение, очень пригодился бы мне сейчас. Могли бы удвоить или даже утроить сумму, учитывая мои заслуги, а они выбросили мне эту подачку и меня выбросили, как обсосанный лимон, на помойку истории. А ведь совсем недавно они не скупились, выдавали жалованье большее, чем у губернатора, — семьсот рублей. Подумать только: семьсот рублей! И это не считая наградных и сумм за разовые услуги, когда звезда удачи вспыхивала на моем небосклоне особенно ярко.
А к чему все привело? Теперь другие у кормила власти… Слезы обиды душат меня.
Нет, надо писать совсем не так, без слезы, но достаточно проникновенно. Я знаю, что нервы у моих бывших товарищей столь же изношены, как и у меня, хотя мне не приходилось подолгу сидеть в тюрьмах и отбывать ссылки, как, например, Свердлову или Кобе. В свое время мы были на короткой ноге. Я мог бы им припомнить, что именно благодаря мне они длительное время спокойно гуляли в нелегалах. А Елена Федоровна Розмирович? Она первая стала подозревать меня, но я не был ослеплен местью, лишь слегка пощекотал ей нервы, когда устроил так, чтобы ее арестовали в Киеве, а не в столице. Правда, потом ее упекли-таки в Иркутскую губернию, но в этом я повинен только отчасти: департамент полиции не жалкая канцелярия, а действенное учреждение, товарищ Галина.
Я вспыльчив и временами истеричен, как заметил однажды член нашей фракции Алексей Егорович Бадаев. Он был слишком прямолинеен, но с трибуны выступал убедительно. Здесь можно было бы охарактеризовать всю нашу «шестерку» в IV Государственной думе, но не буду этого делать в силу некоторых причин. Я относился к своим коллегам с подобающим их положению уважением, даже опекал. Это было не очень-то легко, хотел бы я видеть кого-нибудь из них в моей шкуре! Работа в Думе, сама но себе достаточно изматывающая, ничто по сравнению с моим тогдашним двойственным состоянием… Что ж, ты сам этого хотел, Жорж Данден — Tu l'as voulu, George Dandin!