Выбрать главу

— Что мне этот ваш украинский Ломоносов, чем он таким отличился? Ниспровержением церковных измышлений? Да чтобы найти противоречия в святом писании, много ума не надо. Оно людьми писано, а людям свойственно ошибаться. Как это у него: «Откуда же свет сей, когда все небесные светила показались в четвертый день? И как день может быть без солнца? Возможно ли, чтоб дева до рождества осталась девою?..»

— Вася! — ахнула Ольга Александровна, но он, казалось, не услышал ее, продолжал, обращаясь к одному Николаю:

— Возможно! Возможно, когда человек верит.

Он широкими шагами мерил горницу и, возбужденный, взъерошенный, бросал:

— Чего добился твой Сковорода? Умер нищим. Шевченко гнил в солдатчине. Чего добился Радищев? Посмотрел вокруг — и вся душа у него уязвленна стала. Гаршин сошел с ума.

Никогда прежде Николай не видел отца таким, даже испугался за него. А тот, словно устыдившись своей вспышки, замолчал, сел в старенькое «вольтеровское» кресло и посмотрел на всех виновато. Правда, через несколько минут он заговорил снова, но заговорил без прежней страсти, закашлялся, потом выпил остывший чай и замолчал надолго. Николаю стало жаль его, потому что понимал истинную причину его волнения. Волосы у отца, всегда тщательно причесанные, теперь топорщились на макушке смешным хохолком, борода раздвоилась, растрепалась, а щеки поблекли.

— Нельзя тебе так волноваться, отец, — сказал Николай.

— Пустое, — махнул рукой Василий Абрамович. — Вижу, не отвратить, да, по правде говоря, и не хочу отвращать. У тебя появилась вера. Она у каждого человека на особицу, а у нас, у Крыленко, — своя. Может, потому, что вижу, и беспокойно мне. Молод ты, Колька, ах как ты еще молод. — И он заговорил на этот раз о Сцеволе Не повышал голоса, не размахивал руками, рассуждал: — Сцевола, он что? Его понять можно: глядите, мол, жгу плоть свою, и трепещите! Руку сжечь можно, это понятно, а вот когда человек сжигает собственную душу…

— Полно, Василий, что с тобой? — тихо сказала мать. — Что ты его отпеваешь раньше времени? Сын учиться едет, а ты… — Не договорила — и Николаю: — Дай-ка я тебе пуговицу пришью получше, того и гляди, оторвется.

— И то правда, — смиренно отозвался отец, — давайте укладывать чемодан. — Грустно улыбнулся, погрозил Николаю пальцем: — Смотри у меня, будь там Человеком. — Еще хотел что-то добавить, но лишь махнул рукой и вышел.

Ранним утром они встретились во дворе. Николай хотел напоследок порубить дров, но отец взял у него топор и принялся колоть чурки с хаканьем и свистом в груди. Наколол добрый ворох поленьев, с остервенением всадил топор в колоду. Потом пригнул голову сына к своей груди, сказал мягко и ласково:

— Извини меня за вчерашнее. Это от слабости. Устал я… — Помолчал, потом легонько отстранил от себя, спросил прежним спокойным голосом: — Так, говоришь, все-таки будешь поступать на историко-филологический?

— Это решено. Мы, отец, об этом много говорили. Надо знать историю, чтобы лучше разбираться в настоящем.

— Так, сынок, так. Что ж, как я давно приметил, у тебя появилась потребность к точному мышлению и, я бы сказал, склонность к обобщению явлений общественной жизни… Ну, давай прощаться, тезка Кибальчича.

Глава вторая

УНИВЕРСИТЕТ

3

Петербург захватил воображение Николая полностью, не оставил места ни для чего другого. Вот уже вторая неделя, как он здесь, однако не устал бродить по городу, образ которого раньше рисовался ему по описаниям Достоевского. Побывал и на Сенной площади, о которой рассказывала ему мать, послонялся у арок Гостиного двора, а потом долго стоял у памятника Петру Первому. Медный Всадник пристально всматривался в даль, в то самое «окно», которое он некогда прорубил в Европу. Пьедестал под копытами его коня от непогод и времени покрылся зеленоватым налетом, похожим на пожухлую траву, и это оживляло скульптуру. Казалось, еще заемного — и вздрогнет конь, взмахнет рукой всадник. Сами собой вспомнились пушкинские строки: