Выбрать главу

Когда я опомнился, он был уже далеко. Не узнал. А может, это был не он? Но до сих пор я не могу забыть встречу в траншеях. Не знаю, как бы я поступил, если бы довелось оказаться на его месте, впрочем, знаю: я бы простил. Фронт, война… Однако по привычке, когда страх прошел, я даже хотел донести на него; дескать, большевик Крыленко, личный друг лидера Ульянова-Ленина, здесь, его надобно немедленно обезвредить, но, по зрелом размышлении, не донес. Неизвестно еще, как бы отнеслось ко мне грубое фронтовое начальство, если сам Джунковский не нуждался более в моих услугах…

…Ко мне подошла Жозефина, ласково погладила по голове и спросила, стараясь заглянуть в глаза:

— Мон шер, если тебе трудно писать то, что ты пишешь, то оставь перо на время, я приготовлю кофе по-парижски.

Милая, славная Жозефина, у нее все-таки очень чуткое сердце.

Кофе был отменный, такой могла варить только Жозефина. Она очень старалась, чтобы у нас все было как у людей, даже где-то раздобыла превосходный кофейный сервиз. Странно, я не испытываю ревности, воспринимаю ее ежевечерние отлучки так, как если бы она уходила на службу. Вот и теперь, напившись со мной кофе, она переодевалась не спеша. Проводив ее, я снова принялся за свою исповедь.

…По счастью, меня ни разу не ранило, я угодил в плен здоровым и невредимым. Мне несколько раз представлялась возможность бежать, но я не воспользовался ею. «Куда бежать? — думал я, — бежать, чтобы опять столкнуться с каким-нибудь Крыленко?» Это мне не улыбалось по причинам, о которых я уже писал.

Нервы. Начали сдавать нервы. Все труднее и труднее мне пишется. Теперь я не пишу — подобно гусенице, ползу за убегающими думами. Мне хочется написать так, чтобы люди, прочитав мою исповедь… В самом деле, зачем я пишу? Нет, моя милая Жозефина, совсем не для того, чтобы пожать лавры писателя, совсем не для того, чтобы насладиться призрачной славой. Это для меня все равно как вино запивать водой. Я был на вершине славы, и не призрачной, но явной и настоящей. Я был лидером, к моему голосу прислушивались сотни тысяч людей. И вот теперь все кончено, слава обернулась для меня забвением. Если раньше я ощущал себя властелином колеса истории, вертел его по своей прихоти, то теперь оказался под колесом.

Вот уж действительно противоречивое существо человек! Что имеем — не храним, а потерявши — оплакиваем. Я помню себя на многолюдных собраниях. В своем ораторском искусстве я не уступал Крыленко. Этот был прирожденный трибун. Если надо — он выступал, как Плевако, если надо — писал речи для рабочих депутатов Думы. Он мог обосновать выступление рабочего депутата так, что даже самые ярые наши враги были вынуждены выслушивать нас до конца. Я все чаще вспоминаю об этом человеке, хотя и не был с ним близко знаком. Блестяще образованный, неизменно корректный, он вселял уважение к себе как-то исподволь, непроизвольно. Им руководит единство цели, избранной раз и навсегда. Я же, по зрелом размышлении, пришел к выводу, что не имею никакой цели, более того, я ее не имел никогда, хотя и предполагал обратное. Я напоминаю собою камень с полой сердцевиной. Встречаются такие камни. С виду кажется монолитным, обточенным, но стоит его ударить другим камнем, как он раскалывается на две половины. Вот и сейчас, когда от меня требуется одно — описать беспристрастно свою жизнь, я занимаюсь самокопанием.

Стараниями Жозефины мы приобрели домик на окраине города. В нем был маленький, весьма привлекательный камин. Перед ним я поставил обшарпанное, но очень удобное кресло. Теперь я часами сижу в этом кресле и подолгу гляжу на вздрагивающее пламя. Я помешиваю раскаленные угли щипцами и думаю о превратностях бытия. Очистительный огонь воспоминаний еще горит в моей душе. Теперь я пишу не запоем, а небольшими порциями. Иногда я беру рукопись и перечитываю ее; некоторые страницы бросаю в камин. Мне нравится сам процесс горения: бумага сжимается на углях, как бальзаковская шагреневая кожа. Я испытываю от этого какое-то дьявольское наслаждение. Вероятно, все кончится тем, что однажды я сожгу всю свою рукопись. То-то вспыхнет она!

Ах, если бы я тогда нашел в себе мужество прочесть декларацию без соответствующих купюр, сделанных под нажимом Белецкого и Виссарионова! Это был бы отличный повод сказать теперь, что, несмотря ни на какое давление, я не поступился совестью рабочего депутата. Я спорил с Белецким и Виссарионовым, и мне многое удалось отстоять, но все-таки наиболее острые углы декларации пришлось сгладить. Нет, не в спешке, не потому, что Родзянко прерывал меня часто, а по заранее обдуманному намерению я пропустил один из важнейших пунктов декларации, именно тот, в котором говорилось о махинациях правительства с выборами в Думу. И как мастерски пропустил! Мне мог бы позавидовать любой актер, так естественно я изобразил свою растерянность и замешательство. Если бы председатель Думы был подогадливее, он мог бы еще где-то в середине моего выступления лишить меня слова. Как я надеялся на это, как старался вызвать к себе неприязнь председателя! Не удалось… Пришлось выкручиваться, мямлить, делать продолжительные паузы…