Пока Гужевой отдавал другие распоряжения, саперы установили на рельсы довольно несуразное сооружение с ручным приводом и облепили его со всех сторон, как груши дерево, оставив однако местечко для своего командира. Он взгромоздился с факелом, махнул рукой — и дрезина, визжа проржавевшими шестернями, покатилась по блестящим при свете факела рельсам.
— Гляди во все глаза, ребята, — то и дело напоминал Гужевой, — не ровен час, врежемся в паровоз и оконфузимся перед Крыленкой. А он, доложу вам, человек крутой. Я его знаю, вместях воевали.
Это он прихвастнул, ибо никогда раньше не встречался с Николаем Васильевичем. Представлял его себе тучным огромным генералом, пышноусым и свирепым и в глубине души опасался предстоящей встречи, поэтому и привирал, из опасения и радостного возбуждения.
— Не проморгаем. — И тут же ошалело: — Поезд!!
Будто порывом ветра смахнуло всех с дрезины — скатились с насыпи саперы. На путях с высоко поднятым факелом остался один Семен Гужевой.
— Ко мне, в душу вас! — орал он в темноту. — Ослепли, не видите, что нас заметили?
И верно: на секунду вспыхнули фары, заскрежетали тормоза. Окутываясь молочным паром, паровоз остановился, ощетинился штыками конвоя. В тамбуре штабного вагона показался главковерх. В полушубке, в папахе, сдвинутой на затылок, он словно скатился с насыпи, спросил негромко, но внятно:
— Кто здесь старший?
Семен, столкнувшийся с ним носом к носу, оторопел. Саперы заулыбались, придвинули своего командира к верховному:
— Да вот он и есть — Семей Гужевой. Вы его должны знать.
— Должен, — рассмеялся Николай Васильевич, — а как же!
— Я — Гужевой, — пробормотал все еще до конца не опомнившийся Семен, однако приложил пальцы к папахе и довольно четко отрапортовал: — Разрешите доложить, товарищ верховный главнокомандующий, так что путя скрозь свободны.
Николай Васильевич пожал ему руку, пригласил в вагон. И тогда возбужденные саперы разноголосо закричали:
— Красному генералу Крыленко ура!
— Да здравствует верховный главнокомандующий!! Придерживаясь за поручень, Николай Васильевич поднял руку.
— Товарищи! — сказал он, и все примолкли. — Спасибо вам, товарищи саперы. — Он снял папаху, помахал ею. — Передайте солдатам, что победа наша близка, наша победа будет обеспечена.
Через несколько минут поезд двинулся дальше, простучал колесами по железнодорожному мосту и скрылся в ночной темноте. В штабном вагоне с занавешенными окнами сидел главковерх, склонившись над картой. Стрела, сделанная красным карандашом, перечеркнула Оршу, Шклов, уткнулась в крестовину — ставку генерала Духонина.
Глава четырнадцатая
СТАВКА
33
Древен град Могилев. Много видел он с крутого берега могучего Днепра, воспетого Гоголем. Двести лет гнули его и не могли согнуть паны Речи Посполитой. Его соборы и храмы были свидетелями славных побед и горестных поражений. Они видели въезд надменного маршала Даву и бегство его. И кто знает, быть может именно в Могилеве за неделю до своего ареста Николай II сделал одну из своих последних дневниковых записей: «В Петрограде начались беспорядки несколько дней тому назад, к прискорбию, в них стали принимать участие и войска».
Начальником гарнизона города Могилева при Духонине был известный русский генерал Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич. На его глазах распадалась ставка. Обреченный Духонин уже никого не удерживал в ставке, смотрел на разбегающихся офицеров безучастными, поблекшими глазами и лишь брезгливо кривил губы. И было странно видеть этого человека, некогда отличавшегося крутым нравом, таким безвольным. Как-то он сказал начальнику гарнизона:
— Вот что я получил, Михаил Дмитриевич, от нового правительства, — и он протянул телеграмму, предписывающую заключить перемирие. — А вот мой ответ на эту телеграмму. Я ответил категорическим отказом и подчеркнул, что не могу выполнить предписания правительства, которого не признаю. Что вы на это скажете?
Михаил Дмитриевич отозвался не сразу. Он знал Духонина давно, знал его блестящим офицером и, в общем-то, был с ним в дружеских отношениях, более того, считал себя до некоторой степени обязанным ему. Но с недавних пор Михаил Дмитриевич стал замечать, что Духонин начал как-то неприметно для посторонних меняться. Из генерала, знающего себе цену, он мало-помалу превратился в сварливого начальника. Всегда аккуратный в одежде, стал меньше следить за собой и постепенно опускаться. В его душе произошла какая-то необратимая перемена. Обычно склонный решать вопросы самостоятельно, теперь он утратил свою былую уверенность и все чаще обращался за советами к своему сотоварищу. Вот и теперь он смотрел на Бонч-Бруевича с настороженным нетерпением. Молчать долее Михаил Дмитриевич счел не совсем удобным, а поэтому сказал то, что думал: