— Прошу встать, генерал в штатском.
Духонин поднялся, придерживая полы непривычного для него пальто дрожащими руками. Их взгляды встретились. Генерал подумал со стыдом и ужасом: «Да это же совсем еще мальчишка! Позор на мою голову, позор. Сдаться на милость этого маленького прапорщика!» Так подумал он, но это никак не отразилось на его лице. Оно не выражало никаких чувств, только губы его безмолвно шевелились — казалось, он тихо молился. Николай Васильевич смотрел на генерала с любопытством и даже с некоторым сочувствием. Перед ним стоял человек, который до недавнего времени был облечен чрезвычайной властью и который раньше, скорее всего, и не снизошел бы до встречи с безвестным прапорщиком, а теперь вынужден был стоять перед этим прапорщиком чуть ли не навытяжку.
Генерал не выдержал насмешливого взгляда Николая Васильевича, опустил глаза. Тот сказал совершенно буднично, без пафоса, хотя момент был довольно исключительный по своему значению для них обоих:
— Ваш послужной список меня сейчас мало интересует. Им займется революционный суд. Ситный, проводи в штабной вагон. — Он сдвинул еще дальше в сторону ворох телеграмм и сел на освободившийся стул. Сел прочно, по-хозяйски, выбрал чистый лист бумаги, обмакнул перо в бронзовую чернильницу и начал писать:
«Товарищи! Сего числа я вступил в Могилев во главе революционных войск. Окруженная со всех сторон ставка сдалась без боя. Последнее препятствие делу мира пало…»
Духонин неловко застегивал пальто. Оно у него перекосилось на груди, пальцы не слушались, будто одеревенели. Николай Васильевич бросил мимолетный взгляд на бывшего главковерха и посоветовал добродушно:
— Не надо нервничать, генерал. Что уж тут? Пальцы генеральских рук замерли. Духонин повернулся всем корпусом:
— Смею заметить, господин прапорщик, вы рано торжествуете. Верные правительству войска скоро поставят все на свои места.
Николай Васильевич рассмеялся:
— Это вы правильно заметили: верные Советскому правительству войска очень скоро наведут должный порядок. У вас нет ко мне вопросов? В таком случае до встречи в штабном вагоне, а сейчас прошу извинить — мне недосуг. Ситный, проводи.
34
После отъезда прапорщика Крыленко в Петроград ефрейтору Шиночкину припомнили все: и братание с немецкими солдатами, и угрозу поднять штаб на штыки, если не будет отпущен прапорщик, и последнее — он ударил офицера. Ему грозил полевой суд и расстрел согласно «Декларации прав солдата и гражданина», которой правительство восстанавливало в армии старорежимные порядки.
В расстегнутой, с отпоротыми погонами, шинели он сидел, ждал своей участи в той самой землянке, перед которой, казалось, совсем недавно выступал душевный человек прапорщик Крыленко. «Вот и кончилась для меня революция, — думал он, однако в глубине души все еще на что-то надеялся. — Был бы сейчас прапор, он бы вызволил». Но прапорщика не было, не было никого из тех, кто мог бы заступиться за ефрейтора Шиночкина. В роту нагнали молодых солдат, вчерашних крестьян, забитых, бледневших при одном приближении офицера. Им-то в назидание и был организован спешный суд и вынесен приговор бунтовщику.
Незадолго до заката солнца его вывели в тыловую рощицу, поставили на краю овражка, дали залп и, наскоро забросав комьями земли, ушли.
Вскоре он очнулся. Левая рука не повиновалась ему, правая как будто была цела. Он пошевелил пальцами, сказал сам себе: «Живой, только рука сильно онемела». Пока он не чувствовал боли, лежал и смотрел на тусклую луну. «Ночь», — подумал он, попытался пошевелиться, но сильная боль пронзила все его тело. Подумалось, как о чем-то постороннем: «Убили и ушли». Он сделал несколько движений правой рукой, оттолкнул ком земли. И тотчас луна налилась кровью. Он потерял сознание, а когда пришел в себя — увидел солнце. Около головы что-то прошуршало. «Наверно, змея», — почему-то решил он, скосил глаза и увидел бурундука. Полосатый зверек сидел на задних лапках совсем рядом, спокойный и сосредоточенный, его шерстка поблескивала на солнце. Шиночкин пошевелил плечом — бурундук исчез. Стиснув зубы, чтобы не закричать, он начал понемногу отгребать комья. Отгребал долго: солнце уже не слепило, лишь касалось его щеки косыми лучами. Хотелось пить. Губы слиплись, спеклись, он едва разжал их. Сознание несколько раз покидало его. Потом он снова увидел луну. «Так нельзя, так нельзя», — шептал он в полузабытьи, и, хотя сам не понимал, о чем шептал, правая рука его как бы самостоятельно делала свое дело: снимала комья земли и откладывала их. Когда он во второй раз увидел солнце, две трети его тела были свободными, и он, превозмогая боль, сумел повернуться на живот и попытался выползти из своей могилы. Это ему удалось, но так обессилило, что он уткнулся лицом рядом с лужицей, не сумел до нее дотянуться. Он вдруг увидел себя в деревне, среди лугов. Коса звенит, но остановиться нельзя — подрежут пятки. Звенит-бренчит надломленная коса, звенит в ушах, а он все машет, машет до боли в плече, во всем теле, губы у него сохнут от жажды. Наконец он воткнул литовку черенком в землю и припал к ведерку с квасом, но так торопился, что лишь вымочил грудь, а в рот не попало ни капли. Тогда он лег на живот и начал хватать губами росную траву.